Вскипел чайник. Пока мать подавала на стол посуду, соленые огурцы, холодную в мундирах картошку и бутылку белой водки с горлышком, обвязанным тряпицей поверх пробки, чтобы не выдохлась, я вскрыл консервы, нарезал черного солдатского хлеба, ребятишек наделил кусками сахара. Потом сел за стол, боком к окну, на свое старое место. Когда-то напротив меня садился отец.
Выпили. Я — полный стакан, мать пригубила. И поплыла ее торопливая, сбивчивая речь о тех, кто ушел, пишет, и о тех, от кого письма уже не придут.
— Ну, про Гусаковых ты наслышан. Виктор, Андрей и Валентин — все трое там. Не встревал? Отец-то в Москве. Ты бы прислушался к его словам-то.
— Васю Карасева, с нашего двора, видел. Под Москвой вместе пришлось. Командира своего прикрыл он от пули…
— Жив Васяня-то, сынок. Жив. Отлежался, воюет. Юра, дружок твой, что в первой квартире. Здесь служит. Пришел по ранению и остался. А так-то во всем дворе хоть шаром покати. Остались пацанята. Родик Елкин из пятой квартиры, ну и Флянец с Рыжиковым, Под стол бегали, а война подтянула.
— Да, мама, совсем забыл. Помнишь квартиранта? Веселого рыбака, что вечно без денег? Так я с ним в одном экипаже. Смелый парень!
Я ждал, что мать наконец-то обронит хоть слова о моей девчонке. Зарозовели окна, ребятишки давно уснули, зевнула и мать. Облачко пара поднялось от ее зевка: в квартире похолодало.
— Ну, спать пора. Заговорила я тебя. Спокойной ночи, сынок. Покрепче укрывайся, студено у нас.
Я слышал, как она легла к ребятишкам и, наверное, тотчас уснула. А мне не спалось. Я, стараясь на шуметь, встал, выпил еще с полстакана водки, закурил.
«Эх, мама, мама… «Заговорила»… — мысленно пожурил я ее, сердцем чувствуя, что с моей девчонкой случилось недоброе. Мать знает, да умолчала из жалости ко мне.
Что ж, матери всегда такие, а в беде особенно, А какими бываем мы, сыновья?
Помнится мне один случай. Жили мы в том самом степном селе, где я навсегда расстался с отцом. Полы в доме деревянные, но некрашеные — когда моешь, без скребка не обойтись. Мать часто поругивала эти полы.
К Восьмому марта в школе все ученики готовили матерям подарки, решил и я преподнести маме сюрприз. Прибежал из школы пораньше: пока она по базару да магазинам ходит, я полы в квартире вымою. Вот обрадуется! Натаскал воды из проруби, с речки, подогрел на примусе и принялся за дело. Мать часто говорила: был бы девчонкой, помощницей давно стал бы. Вот я и решил доказать, что мальчишка не хуже девчонки.
Поначалу все шло хорошо. Прошелся скребом по всем половицам, они не очень запущенные. А потом столько воды налил, что никак собрать не могу. Уж так и эдак выжимал тряпку над ведром. Почти сухую кидал на пол и снова выжимал. Пот с меня катился градом. Мать вот-вот появится. Заторопился я. Под кроватью протер, под топчаном, на котором спал. Осталось под столом протереть…
Полез под стол, слышу: мать дверь проволочным крючком открывает. Вернулась, стало быть. Заспешил я, мотнул неосторожно головой и от страшной боли не сдержал крика: гвоздь в крышке стола впился в затылок, зажимаю голову руками, а кровь между пальцев течет. Мать чуть сознания не лишилась. И от отца мне нагорело. Устроил им праздничек…
Заснул я, когда уже рассветало. И проснулся поздно. Мать сделала обход по своим почтовым ящикам и обед приготовить успела.
— Проснулся? Ну вот и хорошо, оладьи как раз горячие. А спалось-то как? Не продрог?
— Спасибо, мама, спалось отлично!
Я быстро поднялся, умылся, сел к столу, оладьи нахваливаю, а сам думаю, как бы завести разговор о своей девчонке.
— На радостях-то забыла вчера. Тут писем целая пачка от твоей…
— Где? — я вскочил со стула. В глазах матери — испуг. Она молча выдвигает ящик буфета, роется там и протягивает мне тоненькую связку писем-треугольников.
— Хорошая, душевная, видать, девушка. Писать-то ей некому, сирота, вот и слала мне, словно матери…
Знакомый почерк. Номер полевой почты. В общем, письма от нашей огненно-рыжей Зорьки. Я положил их в ящик буфета, быстро оделся.
— Мне в комендатуру надо. Встать на учет…
Мать вздохнула — не этих писем ждал…
Я прошелся бархоткой по сапогам, навел положенный блеск, ремень затянул потуже, ушанку чуть на висок сдвинул, осмотрел себя в трюмо придирчивым взглядом старшины и вышел из дому.
Минут через пятнадцать я стучался у знакомого подъезда. Когда-то обшитая желтой клеенкой дверь сейчас облезла, на ней висели жалкие клоки серого войлока. Дверь со скрежетом растворилась. Я отступил на шаг. В ощерившемся дверными замками прогале появилась ее мать, закутанная в шаль.
— Здравствуйте, проходите, — сказала она очень спокойно, словно только вчера видела меня. Глаза ее, обычно выразительные, черные, сейчас ничего не выражали.
— Раздевайтесь. Чай поставлю.
Я расстегнул крючки на воротничке шинели, раздеваться не стал.
— За чай спасибо. Я ненадолго. Мне бы только узнать…
— О дочери? Я сама ничего не знаю. Ушла добровольцем в начале войны. Где-то в горах служила. Пишет редко.
— Мне бы адрес. У меня отпуск. Я бы поискал ее.
Она даже вздрогнула, словно ее пронзило холодом, плотнее затянулась в пуховую шаль.