Все же, снова: как говорили они о прошлом? Я не слышу их голосов, не знаю даже, как обращались они друг к другу. И вот представляешь, Саша, когда мы приехали на Свирь и я увидел всех этих зэков… Нет, конечно, Владимир Граве не говорил так. Как бы то ни было и как бы ни говорил он, история его скитаний, его спасения в общих чертах восстанавливается из разрозненных записей А.Н.В. Он работал действительно в конце двадцатых годов на строительстве Нижнесвирской ГЭС, под руководством академика Графтио, самого Графтио, пишет А.Н.В., с его ли слов, от себя ли прибавляя и подчеркивая это самого; и немалые усилия приложил в начале тридцатых, чтобы перевестись в Ленинград, в одну (а из нее потом в другую, потом, кажется, еще в какую-то третью…) из тех проектно-строительных организаций, которые, как и все советские институции такого рода, все конторы и тресты, рождались и гибли, борясь друг с другом, побеждая друг друга, с мифологической, микологической быстротой, создаваемые, распускаемые, сливаемые друг с другом в периодических приступах административного восторга, сотрясавших город и мир; с явным, отчасти, похоже, садистическим удовольствием выписывает А.Н.В. благозвучные аббревиатуры типа Союзстандартжилстрой, не путать с Жилгражданстроем, и Стандартгорпроект, не путать с Ленжилгражданпроектом; можно представить себе, как хохотал он, держась руками за релинг, когда Владимир Граве посвящал его в эти тайные знания, эзотерические науки. Как и мой собственный дедушка, в самом деле, он был призван в инженерные войска еще во время финской кампании, затем снова призван летом сорок первого года, через несколько дней после объявления войны. Он скоро понял, наверное, что бывшую жену и настоящую дочку из Ленинграда нужно непременно вывезти, как можно скорее; я все сделал, чтобы они уехали, говорил он, по-видимому, на пароходе Александру Воско, не уточняя, впрочем, что именно и еще не зная, что уехать они не успели, не сумели, погибли. Где и как он попал в плен, Александр Воско не пишет; помечает только: Лужский рубеж, подчеркивая, но никак не комментируя эти два слова, так что непонятно, воевал ли Владимир Граве на Лужском рубеже, или строил там укрепления, или взят был в плен, когда Лужский рубеж был прорван. Если последнее верно, то в плен попал он уже осенью сорок первого года; из общей массы пленных его тут же, разумеется, выделили. Доказать свое немецкое происхождение ему было нетрудно; хорошее знание немецкого языка и фамилия Граве свидетельствовали в его пользу; еще лучше было найти кого-нибудь, кто мог бы за него поручиться, рассказывал он А.Н.В.; каких-нибудь дальних родственников, какую-нибудь рижскую тетку. Такая тетка нашлась; не в Риге, правда, но уже где-то в Польше, в так называемом Вартегау, куда балтийские немцы в большинстве своем переселены были после и в результате пресловутого пакта, откуда снова бежали в сорок пятом году. Замечательно, что ни о каких других родственниках Владимира Граве, кроме этой туманной тетки, погибшей, пишет А.Н.В. (в конце жизни, на разлинованном листочке в папке с надписью «Вл. Гр.»), в сорок пятом при бегстве из Вартегау, сведений нет; Владимир Граве, и в этих записях его детского, вновь обретенного друга, и в других рассказах о нем (см. ниже), является (как и мой дедушка, еще раз и в самом деле…) в ослепительном одиночестве, без всякой родни и семьи (кроме, конечно, приобретенной, в его случае снова утраченной), как если бы его отец, и мать, и другие какие-нибудь тетки, кузены или дядья – как если бы они все куда-то сгинули (как оно, конечно, и было), пожранные тем же пламенем, в котором моя бабушка сжигала когда-то бумаги, открытки, письма и фотографии. Владимир Граве отправляется все-таки в Ригу, в надежде, может быть, разыскать там кого-то из этих сгинувших родственников, или в надежде разыскать там кого-нибудь, с кем был знаком в прошлой жизни, да хоть того же Александра Воскобойникова, с которым стоял теперь, в 1950 году, перед океанской безмерностью, держась руками за релинг, о судьбе которого тогда, в 1941-м, ничего, конечно, не знал, или просто, может быть, потому что Рига была единственным из занятых немцами городов, с которым что-то связывало его. Он идет в Ригу пешком, или так получается по записям А.Н.В. Он шел в Ригу через Псков, через Венден, пишет Александр Воско, и я не знаю, надо ли понимать буквально это шел, или все же как-то иначе он туда добирался. Как бы то ни было, он дошел и добрался, ни родственников, ни старых друзей не нашел, нашел зато друзей новых и нашел, почти сразу, работу – в фирме, занимавшейся отоплением и утеплением домов, процветавшей, судя по его рассказам, пересказанным А.Н.В., до сорокового года, каким-то чудом пережившей роковой год под советами и с приходом немцев вновь начавшей работать, как будто ничего не случилось, вновь занявшейся отоплением частных домов в Туккуме, ткацкой фабрики в Кандаве, затем ремонтом, восстановлением разрушенного войной и бомбежками. То есть он делал в Риге примерно то же, что А.Н.В. в это время делал в Париже; А.Н.В. этого не отмечает, но мы, конечно, отметим. Эти полтора или почти полтора года, проведенные в Риге, отмечает зато А.Н.В., были чуть ли не самыми мирными, как ни удивительно, годами его взрослой жизни, как если бы смилостивившаяся судьба решила дать ему передышку перед новым бегством, новыми безднами. Были русские знакомые, о которых, по-видимому, много раз рассказывал он А.Н.В.; снимал ли он у них комнату или просто так они приютили его у себя, неизвестно; зато известно, где именно прожил он эти спокойные рижские полтора, или почти полтора, года: в Задвинье, в одном из тех двухэтажных, переходящих друг в друга, с пилястрами, домиков на Либавской (действительно) улице, которые в двадцать пятом году (пишет А.Н.В.) построил Павлис Дрейманис, которые (пишет он же) были, кажется, вообще первым опытом коммунального строительства в понемногу оправлявшейся от гражданских волнений независимой Латвии (как хорошо я помню их, эти домики, по три фронтона в каждом, пишет, в скобках, Александр Воско; Дрейманис предлагал мне строить их вместе с ним, но я тогда как раз заканчивал Политехникум, и мечтал о Германии, и в самом деле уехал в Берлин, в Веймар, в Дессау, и познакомился с Мисом, с Гуго Герингом, а когда вернулся, мы начали с Павлисом строить огромную школу в Болдерае, в ужасном рабочем районе, где я, кажется, никогда и не бывал до тех пор…). Простая русская семья, пишет он дальше (тоже по-русски, сам не сознавая, может быть, что цитирует Пушкина); настоящая православная русская; Беловы была их фамилия. Володя жил у них, ходил с ними в церковь, говел в пост и разговлялся на Пасху, спускался к ним, наверное, вечером пить чай у самовара за мирными разговорами о войне и о Достоевском, вообще жил той русской жизнью, которой давно уже никто не мог жить в России (даже, кажется, дача у них была, и если не в Майоренгофе, то в Дуббельне, пишет Александр Воско со вздохом, легко различимым за строчками…). А все же было, наверное, что-то совершенно призрачное в этой русской рижской жизни в сорок втором году, думаю я теперь, какой-то легкий бредовый привкус в этой самоварно-пасхальной идиллии… Был зато эпизод поразительный и трогательный, на котором А.Н.В. в своих записях останавливается подробно. Русская девочка, пишет он, взятая ими из лагеря в Саласпилсе. Кто, собственно, были эти русские дети, он не пишет, и я тоже не знаю, но получается так, что было их чуть ли не три тысячи, этих русских (еврейские все погибли) сирот, свезенных в Саласпилс, умиравших от голода. Все же некие православные священники, и чуть ли не сам Рижский архиепископ, уговорил и уговорили немецкие власти позволить русским рижским семьям забрать к себе этих детей, едва ли уже не умиравших от голода. Белокурую девочку звали Таня, было ей лет семь или восемь. Я сделался на полгода ее приемным папой, говорил Владимир Граве Александру Воско, ее приемным полупапой, одним из ее двух приемных пап, так говорил он, и почему-то, когда я думаю теперь обо всем этом, я их представляю себе идущими через мост, из Задвинья в город, в русскую школу или в русскую церковь, или просто так, вообще в город, побродить по улицам и съесть мороженое на площади у собора, через тот же самый мост, может быть (или, может быть, не совсем тот же, но на том же месте и уж точно через ту же самую реку… с мостами в Риге вообще какая-то путаница…), по которому восемнадцатилетний Александр Воскобойников летел и мчался вечность назад, в другую историческую эпоху, навстречу будущему и на помощь заложникам, в опьяненье победой. Владимиру Граве, когда он шел через этот (или не этот?) мост, держа за руку белокурую девочку Таню, полуприемную свою дочку, было сорок, или сорок, может быть, с небольшим; вижу его в дорогом двубортном костюме, который впервые в своей взрослой жизни он мог позволить себе купить на заработанные в фирме по отоплению и утеплению домов деньги, в дорогих ботинках с узором из недоделанных дырочек, в шляпе, прикрывающей лысину, в неизменных круглых очках, с еще не постаревшим, тоже круглым, лицом. Грохочут грузовики по мосту; идут баржи, плывут катера по реке; млечной белизной, после весеннего ливня, сияют легкие, редкие, какие-то почти осязаемые – вот, кажется, возьми и дотронься до них рукой – облака; белокурая девочка Таня, по ночам плачущая и зовущая убитую маму, все-таки радуется и этим облакам, и баржам, и приближению мороженого; Владимир Граве, чувствуя в своей большой мягкой руке ее маленькую цепкую руку, думает, не в силах не думать, о своей собственной дочке, про которую ничего не знает, узнать не может, может только надеяться, что где-нибудь она за Уралом, где-нибудь в Узбекистане… Вон там, видишь, главный собор, der Dom, вон тот зеленый шпиль – святой Яков, вон там был шпиль святого Петра, снесенный снарядом, вон там, дальше, замок, за ним цитадель, а вон в ту сторону, где еще недавно была синагога, лучше, наверное, не смотреть.