Читаем Пароход в Аргентину полностью

Строительство задуманного Александром Воско небоскреба сперва все откладывалось, наконец, вообще сорвалось; причины были то ли политические, то ли финансовые; в его бумагах об этом сведений нет; зато совершенно ясно становится, при взгляде на сохранившиеся чертежи и на фотографии современного Буэнос-Айреса, что его идеи использованы были впоследствии, в восьмидесятых, в девяностых годах. Ему, однако, и в голову не приходило несолоно хлебавши уехать обратно в Европу. Я не совсем понимаю теперь, на какие деньги он жил и что делал в Буэнос-Айресе первые полгода, из его бумаг этого не видно, видно только, что ему нравился город, нравилось даже свое одиночество в этом городе, одиночество, впрочем, весьма относительное, потому и переносимое, или так это мне представляется, что рядом с ним снова был человек ему близкий, знавший его с самого детства, видно также, что в свою неудачу с небоскребом он не верил (он так и пишет: ich glaubte nicht daran), скорее верил, что полоса неудач закончилась, полоса удач началась. Одно из самых интересных для меня мест в его записях – рассуждение о плавных переходах, которые наблюдает он в жизни. Переходы текучи, иногда почти незаметны, пишет он; то, что должно начаться, начинается за сколько-то времени до своего действительного начала; то, что уже закончилось, еще делает вид, что длится; и будущее, и прошлое отзываются в настоящем. Если бы мы слышали эти отзвуки, видели эти знаки; как правило, мы их не видим, не слышим… Он же словно прислушивался к чему-то – или так я это представляю себе теперь, – блуждая по бесконечному Буэнос-Айресу с фотоаппаратом в руках и в том состоянии как бы музыкальной созерцательности, которое вообще бывало ему (в его лучшие дни) присуще и в котором отдельные впечатления – камни, тени, решетки на окнах и решетки на тротуарах вокруг деревьев, с их стрельчатыми узорами, и чугунные водопроводные люки с их всегда загадочными надписями, абракадаброй аббревиатур, и рекламные столбы, и прохожие в шляпах, и бег дождя по трамвайным рельсам, и стальной блеск брусчатки – в котором все это складывается в некое целое, изменчивое, подвижное и, следовательно, незаконченное (потому что ведь и жизнь еще не закончилась), но все же и завершенное (потому что совершенное), всеохватное, необъяснимо-осмысленное…, и после всех блужданий заходил, понятное дело, в кафе, в одно из тех кафе, каких много должно быть в этом бесконечном городе, или так я их себе представляю, в одно из этих темных и прокуренных кафе, с темной кожаной потертою мебелью, диванами, креслами, стульями, темной лакированной деревянной обшивкою стен, большими, темными, с патиной, зеркалами, и, конечно же, под потолком в темных балках, большими, медленно и невозмутимо, почти торжественно вертящимися вентиляторами, в поскрипывании которых тоже есть какая-то особенная, успокоительно-отрадная музыка. Он написал за эти первые полгода в Аргентине несколько важнейших своих статей, как уже говорилось; писал их по большей части именно в этих явно ему полюбившихся буэнос-айресских кафе, что очень ясно видно теперь по черновым наброскам, найденным мною в аргентинских, непривычных для европейского глаза, длинных и узких блокнотах, по ходу писания, или отвлекаясь от него, быстрыми резкими штрихами (эти рисунки скоро будут, наконец, опубликованы, сообщил мне позавчера в электронном письме Pierre Vosco) зарисовывая лица посетителей, детали интерьера, зеркала, окна, и вновь, и вновь вентиляторы, сводя их к геометрическим формам, кругам, прямоугольникам и крестам, затем принимаясь рисовать многогранники, тетраэдры, октаэдры, тщательно, как-то почти нежно заштриховывая отдельные грани. Когда я читаю теперь эти знаменитые статьи пятидесятого года, все, кстати, написанные по-французски – «Соблазн простых форм» (La tentation des formes simples); «Чистая архитектура» (L‘architecture pure); Le canon disparu, что хочется перевести как «Крушение канона» – меня поражают в них, пожалуй, две вещи. Он пишет так, как если бы уже был звездою, или, скажем, так, как если бы ему было неважно, или не очень важно, построит ли он все то, что ему еще предстояло построить, или не построит больше вообще ничего, как если бы, скажем иначе, его ранг и место в истории архитектуры определялись не его осуществленными проектами, воплотившимися идеями и не степенью его известности, широтой его славы, но чем-то совсем иным, что он чувствовал и сознавал в себе, или носителем, или орудием чего он сам себя чувствовал, сознавал. Он пишет как власть имеющий, иными словами; неудивительно, что он и не публиковал эти в пятидесятом году написанные статьи до начала шестидесятых, когда на гребне славы возвратился в Европу. С этим же связана их, статей, другая особенность, меня теперь поражающая. Он пишет в них не вообще об архитектуре, как писал, скажем, в известном манифесте тридцатого года, упомянутом выше, как писал потом в разных статьях и говорил в разных лекциях, ныне тоже опубликованных, но он пишет о себе и архитектуре, о своих задачах и замыслах, своих первых архитектурных впечатлениях и встречах, пишет так, вновь скажем иными словами, как будто в этих французских статьях уже начал, сам того не зная, писать те воспоминания, которые продолжил впоследствии по-русски и по-немецки, и начал их не с детства и юности, Риги и Гражданской войны, но начал их со своих первых поездок в Германию в двадцатые годы, со своего знакомства с Мисом ван дер Рое, с Бруно Таутом, своего посещения Баухауза и поездки в Мюнхен на поклон (он именно так выражается) Теодору Фишеру, одному из героев (именно так выражается он) его архитектурной молодости. Не сомневаюсь все же, что это обращение к прошлому как-то связано с Владимиром Граве, с тем, что прошлое само к нему обратилось, к нему возвратилось, что рядом был теперь с детства знакомый, с детства любимый им человек и можно было, наблуждавшись по городу, насидевшись в кафе, зайти в его, Владимира Граве, всегда открытый и какой-то сразу уютный дом, созданный его новой женою, еще не женою, выпить с ним по рюмке водки, съесть тарелку украинских галушек, русских пельменей, ему тоже, в конце концов, рассказать о своих первых поездках в Берлин, Дессау и Мюнхен, для Владимира Граве тогда, в двадцатые годы, уже и еще недоступных, вполне легендарных.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Волкодав
Волкодав

Он последний в роду Серого Пса. У него нет имени, только прозвище – Волкодав. У него нет будущего – только месть, к которой он шёл одиннадцать лет. Его род истреблён, в его доме давно поселились чужие. Он спел Песню Смерти, ведь дальше незачем жить. Но солнце почему-то продолжает светить, и зеленеет лес, и несёт воды река, и чьи-то руки тянутся вслед, и шепчут слабые голоса: «Не бросай нас, Волкодав»… Роман о Волкодаве, последнем воине из рода Серого Пса, впервые напечатанный в 1995 году и завоевавший любовь миллионов читателей, – бесспорно, одна из лучших приключенческих книг в современной российской литературе. Вслед за первой книгой были опубликованы «Волкодав. Право на поединок», «Волкодав. Истовик-камень» и дилогия «Звёздный меч», состоящая из романов «Знамение пути» и «Самоцветные горы». Продолжением «Истовика-камня» стал новый роман М. Семёновой – «Волкодав. Мир по дороге». По мотивам романов М. Семёновой о легендарном герое сняты фильм «Волкодав из рода Серых Псов» и телесериал «Молодой Волкодав», а также создано несколько компьютерных игр. Герои Семёновой давно обрели самостоятельную жизнь в произведениях других авторов, объединённых в особую вселенную – «Мир Волкодава».

Анатолий Петрович Шаров , Елена Вильоржевна Галенко , Мария Васильевна Семенова , Мария Васильевна Семёнова , Мария Семенова

Фантастика / Детективы / Проза / Славянское фэнтези / Фэнтези / Современная проза