Читаем Пароход в Аргентину полностью

Запись здесь обрывается. Есть отдельные разрозненные заметки о Владимире Граве, сложенные в папку с надписью «Вл. Гр.», но вот этот текст, задуманный как часть автобиографии, заканчивается самой встречей и дальнейшего их путешествия уже не описывает. То есть А.Н.В. обрывает свой письменный рассказ почти так же, как оборвал, или хотел оборвать, свой устный – мне, в 1988 году, за полгода до смерти. Встретились и встретились, сказал он тогда, что же еще рассказывать? Самое главное уже случилось, чудо произошло. А затем они сами стали рассказывать друг другу свои протекшие жизни, и чем дальше рассказывали, тем более реальными и, значит, в каком-то смысле более обыденными, более привычными делались друг для друга, как реальной и, в конце концов, даже обыденной сделалась для них обоих – для меня по-прежнему сказочная и призрачная – Аргентина, когда они в ней оказались. И, конечно, когда они рассказывали свои жизни друг другу, стоя ли на палубе и держась руками за релинг, подставив лица солнцу и ветру, или сидя в кают-компании, или в баре, не обращая внимания ни на стюардов, ни на других пассажиров, но глядя на все поднимавшийся и опускавшийся в иллюминаторе океан, или так я это представляю себе, они не могли, конечно, или так я это себе представляю, не сравнивать свою собственную судьбу с судьбою другого, и значит, Александр Воско не мог не думать о том, какая все же сравнительно легкая досталась ему судьба, Владимир же Граве не без горечи думал, наверное, о своей, но, может быть, и с благодарностью к судьбе, все-таки, все-таки, вопреки всему проведшей его живым и относительно здоровым сквозь террор, сквозь войну, сквозь плен, сквозь дипийские лагеря, не подставившей под пулю, не выдавшей обратно советам, вот, наконец, увозившей из кровавой, проклятой Европы. Он-то как раз ехал в Новый Свет, в новую жизнь… Впрочем, чувство благодарности, как и способность надеяться на лучшее, суть, наверное, чувство и способность врожденные, почти не зависящие от обстоятельств нашей жизни, поворотов нашей судьбы. Александр Воско стыдился, может быть, своего собственного отчаяния, разрешившегося этой встречей, этим рыданьем в каюте. Вот человек, думал он, или так я это представляю себе, проживший тридцать три года в аду, то в самом пекле, то по соседству, всякий день, все эти тридцать три года ощущавший на щеках его жар, его отсвет, не знавший, не застрелят ли его за ближайшим углом, не заберут ли ночью, и все-таки не сломленный, не сдающийся, способный радоваться даже тем консервам и сухарям, тому гороховому супу, той каше, что ели они в своем трюме, тем более коньяку в баре, в пузатой рюмке, с увлечением игравший в шахматы, игравший и в преферанс, рисовавший чертежи своих строек. Узнавал ли А.Н.В. своего детского друга? Тот в детстве был немного рохля, избалованный мальчик с бархатным бантом. Теперь, пишет Александр Воско на одной из разлинованных русско-немецких страничек, найденных мною в папке с надписью «Вл. Гр.», теперь это был отнюдь не рохля, но очень взрослый, еще не старый, остроумный и обаятельный человек, не выпивоха, но не дурак, что называется, выпить, преферансист, шахматист, любимец всех женщин, ехавших в трюме, – эти женщины не просто прихорашивались, но прямо хорошели в его обществе, я это видел, с улыбкой пишет А.Н.В. на одном из своих листков, – человек, не совсем, похоже, здоровый, одутловатый, но еще сильный, и прежде всего, как я уже написал, обаятельный, покорявший всех своих обаянием, даже наглеца-бармена, в конце концов, примиривший с собою. Я немного первенствовал над ним в нашем балтийском детстве; мне это и в голову не пришло бы теперь. Хотя теперь я был, конечно, в лучшем, чем он, положении, я мог помочь ему и помог ему, в самом деле, впоследствии, в Аргентине, мог предложить и предложил ему перейти ко мне в каюту – он, впрочем, отказался, ответив, что останется со своими товарищами по несчастью до прибытия в пункт и порт назначения, – но я ни одной секунды не чувствовал себя сильнее или увереннее в себе, чем он. Наоборот, мне казалось, что он сильнее меня, что он очень многое может, чего я не могу… Еще мне казалось, и на пароходе, и потом в Аргентине, что за все эти ужасные годы он как-то отчетливее полюбил жизнь, чем я сам научился любить ее. Он любил ее просто так, саму по себе, без всяких объяснений и колебаний. Он не спрашивал себя, или так мне казалось, к чему все это? как я сам себя спрашивал. Это значит, у него был темперамент не философский (kein philosophisches Temperament), пишет А.Н.В., сам, конечно, немного философ, как все архитекторы двадцатого века, вообще, может быть, все архитекторы. Философ ведь не тот, кто знает ответ, но тот, кто ставит вопрос, кто спрашивает (derjenige der fragt… он подчеркивает это fragt жирной чертою). Он был любитель пожить (ein Lebemann, выражение непереводимое), и он был замечательный инженер, в чем я впоследствии мог не раз убедиться. Инженер он был блистательный, все знавший, все помнивший, открытый новому, способный отдаться игре ума и расчета. Когда мы строили мост в Рио-Давиа, я видел вдохновение в его глазах. Значит, и для него строительство было своего рода постижением истины, пишет А.Н.В. (и мне здесь важнее всего, наверное, короткое слово и…). Истина ведь раскрывается не в том, что мы думаем, а в том, что мы делаем. Я только жалею теперь (es dauert mich), что мы так мало с ним построили вместе.

Перейти на страницу:

Похожие книги