Добежав по шпалам до подножки, то есть закрытого оградкой из арматуры железного прямоугольника, приваренного к задней части тепловоза, я забросил Юну на него.
Заглушив шум двигателя, стук колёс и крики, громыхнула винтовка кузнеца, и тепловоз отозвался протяжным звоном, когда пуля ударила в борт. Ноги заплелись, я упал, повиснув на ограде, ударяясь коленями о шпалы. Юна сжала мои запястья и потянула. Тепловоз въехал в туннель.
Перевалившись через ограду, я рухнул на бок. Светлый круг удалялся, в нём виднелась часть депо с рельсами и распахнутая дверь столярной мастерской. Несколько человек в жёлтом бежали к Владыке Гесту, а он стоял на коленях, расправив плечи, глядел нам вслед.
— Как ты? Егор! — Юна склонилась надо мной.
Становилось всё темнее. Лицо девушки плыло и качалось.
— Егор! Разин, ты меня слышишь?
Тепловоз сотряс удар, впереди лязгнуло.
— Егор!
Лицо Юны исчезло, растворилось в темноте. Зато на его месте возникло другое: морщинистое узкое лицо Луки Стидича. Оно смазалось, будто по рисунку провели ластиком, помолодело, морщины разгладились…
И наконец я вспомнил, где видел раньше этого человека.
Глава 21
Прижимая руку к повязке, я сел и огляделся. Сквозь закрытые железными ставнями окна свет почти не проникал, но под потолком горели две лампочки в аккуратных железных абажурах. Приглушённо стучали колёса, пол покачивался.
Как называется это место? Салон, вагон? Они приварили к платформе на колёсах срезанный кузов автобуса… значит, скорее, салон. Я сидел на затянутой потёртым бархатом лавке у стены. На откидном столике лежали окровавленные бинты, стояли несколько склянок из тех, что притащил Чак, прежде чем заняться моей раной, и мисочка с пахнущей дёгтем мазью.
Куртка жреца валялась на лавке у другой стены, где висело большое мутное зеркало. Через весь салон шла ковровая дорожка — от закрытой железными шторками двери, ведущей на подножку, до второй, без шторок, за которой были машинный отсек и кабина.
Рядом с миской стоял треснувший стакан и лежала фляга. Я открыл её, понюхал, налил полный стакан тёмно-красного вина и залпом выпил его. Когда запрокидывал голову, чтобы вылить остатки в рот, левый бок сильно заболел. Поставив стакан, я оглядел повязку, оттянул край… Так и есть, Чак заштопал рану суровой нитью.
Сколько времени прошло? Я смутно помнил, как меня тащили через салон, склонившегося надо мной карлика, глухие голоса, пульсирующий электрический свет. А ещё — удар. Что это был за удар, когда мы только-только покинули депо?
Каждое движение левой руки причиняло боль в боку. Я не стал надевать порванную, пропитавшуюся кровью куртку. Сдвинув защёлку на окошке возле лавки, приоткрыл ставню. Снаружи мелькали деревья, растущие на вершине невысокой насыпи, вдоль которой ехал тепловоз. За насыпью ползли развалины, ставшие уже привычными за эти дни. Моросил дождик, влага попала мне на лицо, я стряхнул её ладонью. Закрыл и запер ставню.
Когда я пробирался по Храму, уже вечерело. Из депо мы укатили ночью, а сейчас, кажется, позднее утро… Значит, прошло часов восемь-десять. Долго же я валялся. Ладно, по крайней мере, хоть способен стоять на ногах и нормально соображать. Правда, боец из меня теперь никакой — рана болит, левой рукой толком двигать не могу, бегать тоже вряд ли получится.
Я наполнил стакан ещё на треть, выпил и закрыл глаза, откинувшись на койке. Итак, Лука Стидич, я вспомнил, кто ты. Вспомнил молодого ассистента, помогавшего доктору Губерту во время эксперимента. Вот почему мне казалось, что я видел тебя совсем недавно, но при этом я всё никак не мог понять, кто ты. Для меня ведь с тех пор прошло несколько дней… но ты постарел лет на тридцать.
Значит, всё-таки будущее?
Нет, что-то не вяжется. Что-то очень-очень сильно не вяжется. За тридцать лет можно нанести ядерные удары по Москве, за это время могла высохнуть Ока, а мир мог измениться до того состояния, в каком я увидел его, когда спустился с холма. Всё так, но…
Но почему люди не помнят прежних времён? А ведь они не помнят их и знают про ту эпоху лишь по немногим сохранившимся книгам. На катере монахов Чак сказал: умерли уже и дети тех, кто застал Погибель. То есть после неё прошло не тридцать и даже не пятьдесят лет — иначе остался бы жив хоть кто-то, кто помнил прежние времена. Но таких на Пустоши нет. Может, Лука всё же не ассистент Губерта? Двойник? Да нет же, одно лицо, только постаревшее… А что, если Лука на самом деле внук того парня? Но тогда как объяснить те странные слова, которые жрец произнёс перед смертью? Возникло впечатление, что он тоже вспомнил меня, вернее, вспомнил, что видел когда-то моё лицо.
Я помассировал грудь. Как ни крути, а сложить воедино мозаику не удаётся. Погибель была уже после эксперимента со мной. Пусть даже она случилась на следующий день, всё равно: бывший ассистент, ныне покойный Лука Стидич, постарел за это время примерно на двадцать пять — тридцать лет, но этот мир, то есть «мир после Погибели», явно куда старше. Как объяснить этот парадокс?