Мать свою Вероника не любила. Она и сама не могла в точности определить для себя — за что. То есть могла, конечно, но, если бы взялась объяснить словами причину этой своей нелюбви, осталась бы наверняка непонятой. Слишком уж причина была нелепой для постороннего уха. Женщина как женщина вроде ее мать, не лучше и не хуже других. Не злая и не добрая, не красавица и не уродина, и привычек всяких вредных вроде тех, какими страдала Катькина мать, тоже за Вероникиной матерью Александрой Васильевной не наблюдалось. Ничего такого особенного в ней вообще не было, кроме, может, одного только — страстного желания держать около себя дочь, как держит около себя кислородную подушку умирающий после третьего инфаркта сердечник. Не хотела в этой жизни Александра Васильевна ничего более так, как хотела свою дочь Веронику, вместе со всем ее существом, белым и гладким румяным личиком, белокурыми природными локонами, мыслями и привычками, надеждами и мечтами… Казалось бы, что в этом такого особенного? Наоборот даже, вроде как высшая материнская любовь в этом стремлении к близости с дочерью так проявляется. В стремлении знать каждый ее шаг, отслеживать оттенки настроения, наблюдать за духовным и физическим развитием, иметь возможность корректировать и подправлять, подправлять и корректировать… Это ж, можно сказать, обыкновенный процесс воспитания. А только было для Вероники в процессе этом нечто до крайней степени отвратное, что заставляло напрягать последние силы организма, чтоб не взорваться нервной, раздражительной дрожью после очередного блиц-опроса о каждой прожитой минуте прошедшего дня. Потому что вовсе не простого рассказа о незначительных девчачьих событиях жаждала Александра Васильевна, да и что такого, скажите, особенного может происходить с послушной и тихой, хорошо воспитанной школьницей? Мама Вероникина жаждала совсем, совсем другого. Она жаждала ежедневного, ежечасного и празднично-экстазного слияния их с дочерью душ, преданного и трепетного проявления дочерней любви. Жаждала Вероникиного «сокровенного». Что это такое и с чем его вообще едят, это самое сокровенное, она толком не знала, да и неважно это было. Главное — чтоб слиться душами. Чтобы иметь к этому сокровенному полный доступ по непререкаемому материнскому праву. Чтоб все как в кино и в книгах. Она видела, она читала, она знала, что так бывает! И так должно быть и у нее, в конце концов! Чтоб дочь, забегая в дом после школы, красиво бросалась ей на шею и шептала, шептала на ушко свое сокровенное, и чтоб робко заглядывала в глаза, и чтоб смущалась… Она хотела именно так, и все тут. Потому что так правильно. Потому что именно так должны вести себя мать и дочь. И Вероника обязана, обязана быть такой! Не имеет она права прятать от матери сокровенное! Раз обязана — отдай! И душой, будь добра, слейся…
На Веронику иногда даже страх жуткий и маетный нападал от постоянно направленного в ее сторону материнского взгляда. О этот взгляд, пронизывающий жгучим любопытством… Он прожигает ее насквозь, убивает и втягивает, втягивает потихоньку в себя, по одной клеточке, по одной косточке, и ничего от нее вскорости совсем не останется. А с годами ей вообще стало казаться, что от навязчивого материнского желания жизни «душа в душу», от этого обжигающего болезненным любопытством взгляда накопившаяся внутри ее нелюбовь вдруг возьмет, не спросясь, да и распрямится звенящей пружиной, и произойдет тогда нечто совсем, совсем фантастически непредсказуемое и ужасное…
Своей нелюбви к матери Вероника стыдилась жутко. А одно время даже уверена была, что психически не совсем нормальна. И ни с кем, кроме Катьки, не могла поделиться своими этими опасениями. И страдала, как умела. Кому ж признаешься, что мать свою не любишь? Мать же как лучше хочет, чтоб именно душа в душу, и никак иначе, чтоб дочери подругой быть… А подруги должны знать друг о дружке всю подноготную, положено так… Чего тут плохого, если мать постоянно хочет видеть ее около себя? И что плохого в том, что она любопытничает до крайности? А может, она просто любит ее вот так, по-своему? Это ведь кому-то даже и нравится, наверное. И не должно у нормального человека по этому поводу возникать никакой такой внутренней нервной трясучки…
К девичьему возрасту созрела в ней уже стойкая привычка к героическому сопротивлению материнскому любопытству. Даже и приспособилась она к нему. Не вела дневников — мама их ловко и быстро находила, как ни прячь. Не заводила подруг — мама их допрашивала умело и с въедливым пристрастием. Не разговаривала по телефону — мама могла с удовольствием подслушать все до последнего слова. Она жила с ней в одной комнате, послушно исполняла все дочерние обязанности, завтракала-обедала-ужинала, делала уроки и представляла себя маленьким и стойким оловянным солдатиком. Терпеливым и гордым. Солдатиком, мечтающим или вырваться однажды на свободу, или сгореть в огне. Лучше бы вырваться, конечно. Вот тогда она начала бы жить. По-настоящему. Набело. Сначала…