Читаем Партизанский логос. Проект Дмитрия Александровича Пригова полностью

Неспособность вписаться в контекст нового культурного поколения обрекает авангардного художника либо на непонимание аудитории, либо на повторение пройденного, или, как говорил Пригов, «художественный промысел». Под последним Пригов понимает искусство, лишенное стратегической новизны: «…практически любая неактуальная художественная практика от матрешек до супрематизма или поп-арта, когда известны способы порождения текстов, типы авторского поведения, социализации и институционализации, а также заранее известны способы зрительской перцепции (считывание текста) и виды реакций, в отличие от так называемых радикальных практик» [Словарь терминов 1999: 192]. Именно «художественному промыслу» в понимании Пригова и противостоит актуальное или радикальное искусство, обязанное предлагать неизвестные еще «способы порождения вещей и текстов, способы явления, утверждения и бытования художника в культуре и искусстве, способы восприятия всего этого культурой и публикой». Поэтому его теоретические концепции представляют собой постоянный поиск стратегической новизны, подрывающей диктатуру «художественных промыслов».

К «формуле» своего понимания актуального искусства сам Пригов приходит во время перестройки (конце 1980-х – начале 1990-х), когда у него впервые появляется возможность сформулировать свои находки в виде манифестов. Он продолжает их оттачивать и апробировать до конца своей жизни. В самом грубом виде эти принципы можно сформулировать таким образом[20].

1. «Сведение в пределах одного стихотворения, текста нескольких языков (т. е. языковых пластов, как бы „логосов“ этих языков – высокого государственного языка, высокого языка культуры, религиозно-философского, научного, бытового, низкого), каждый из которых в пределах литературы представительствует как менталитеты, так и идеологии. То есть происходит сведение этих языков на одной площади, где они разрешают взаимные амбиции, высветляя и ограничивая абсурдность претензий каждого из них на исключительное, тотальное описание мира в своих терминах (иными словами, захват мира), высветляя неожиданные зоны жизни в, казалось бы, невозможных местах. К тому же концептуальное сознание не ставит знак предпочтения или преимуществования ни на одном языке, полагая заранее истинность в пределах их, если можно так выразиться, аксиоматики» [5: 253].

2. «Этика невлипания» (или мерцания) – то есть отсутствие идентификации автора с одним из вовлеченных дискурсов, техника критики противоположных, казалось бы, позиций: «этика художнического поведения как незадействованность, невлипание ни в один конкретный дискурс, но просто явление его в соседстве с любым другим или другими, то есть актуализируясь в текстовом пространстве в виде швов и границ…» [5: 271]. Важным, если не важнейшим аспектом этой этики становится «проблематичность личного высказывания» [5: 273];

3. Персонажность автора, для которого теперь «в отличие от предыдущих авторских поз, как бы нет пласта, разрешающего авторские амбиции. В данном случае если обычного исповедального поэта (чья поза по разным причинам в нашей культуре и читательском сознании идентифицируется с единственно истинной поэтической позой) в его отношении с текстом можно уподобить актеру, в идеале совпадающему с текстом, то отношение поэтов нового направления к тексту можно сравнить с режиссерским, когда автор видимо отсутствует на сцене между персонажами, но имплицитно присутствует в любой точке сценического пространства. Именно введение героев в действие, способы разрешения конфликтов и выведение персонажей из действия и объявляют особенности авторского лица. Нужно напомнить, что герои этих спектаклей – не персонажи (даже типа зощенковских), но языковые пласты как персонажи, однако не отчужденные, а как бы отслаивающиеся пласты языкового сознания самого автора» [5: 253]. Отсюда же отказ от «авторского маркированного языка, совпадающего с центральным положением художника – описателя мира ‹…› отсутствие утопически проективного пафоса…» [5: 270].

4. И как обобщающее условие одновременной реализации всех этих стратегий одновременно выступает перформатизм, или перенос «центра активности художника в сферу манипулятивности и операциональности» [5: 271]; «жест, авторская поза ‹…› ограничивающий авторскую волю, авторское участие именно этим жестом, обретающим в культурном пространстве ‹…› самостоятельное, хотя и внетекстовое значение» [5: 254].

Рассмотрим эти принципы более подробно.

1. Перформатизм и «центральный фантом»

Перейти на страницу:

Похожие книги

История Крыма и Севастополя. От Потемкина до наших дней
История Крыма и Севастополя. От Потемкина до наших дней

Монументальный труд выдающегося британского военного историка — это портрет Севастополя в ракурсе истории войн на крымской земле. Начинаясь с самых истоков — с заселения этой территории в древности, со времен древнего Херсонеса и византийского Херсона, повествование охватывает период Крымского ханства, освещает Русско-турецкие войны 1686–1700, 1710–1711, 1735–1739, 1768–1774, 1787–1792, 1806–1812 и 1828–1829 гг. и отдельно фокусируется на присоединении Крыма к Российской империи в 1783 г., когда и был основан Севастополь и создан российский Черноморский флот. Подробно описаны бои и сражения Крымской войны 1853–1856 гг. с последующим восстановлением Севастополя, Русско-турецкая война 1878–1879 гг. и Русско-японская 1904–1905 гг., революции 1905 и 1917 гг., сражения Первой мировой и Гражданской войн, красный террор в Крыму в 1920–1921 гг. Перед нами живо предстает Крым в годы Великой Отечественной войны, в период холодной войны и в постсоветское время. Завершает рассказ непростая тема вхождения Крыма вместе с Севастополем в состав России 18 марта 2014 г. после соответствующего референдума.Подкрепленная множеством цитат из архивных источников, а также ссылками на исследования других авторов, книга снабжена также графическими иллюстрациями и фотографиями, таблицами и картами и, несомненно, представит интерес для каждого, кто увлечен историей войн и историей России.«История Севастополя — сложный и трогательный рассказ о войне и мире, об изменениях в промышленности и в общественной жизни, о разрушениях, революции и восстановлении… В богатом прошлом [этого города] явственно видны свидетельства патриотического и революционного духа. Севастополь на протяжении двух столетий вдохновлял свой гарнизон, флот и жителей — и продолжает вдохновлять до сих пор». (Мунго Мелвин)

Мунго Мелвин

Военная документалистика и аналитика / Учебная и научная литература / Образование и наука
Император Николай I и его эпоха. Донкихот самодержавия
Император Николай I и его эпоха. Донкихот самодержавия

В дореволюционных либеральных, а затем и в советских стереотипах император Николай I представлялся исключительно как душитель свободы, грубый солдафон «Николай Палкин», «жандарм Европы», гонитель декабристов, польских патриотов, вольнодумцев и Пушкина, враг технического прогресса. Многие же современники считали его чуть ли не идеальным государем, бесстрашным офицером, тонким и умелым политиком, кодификатором, реформатором, выстроившим устойчивую вертикаль власти, четко работающий бюрократический аппарат, во главе которого стоял сам Николай, работавший круглосуточно без выходных. Именно он, единственный из российских царей, с полным основанием мог о себе сказать: «Государство – это я». На большом документальном материале и свидетельствах современников автор разбирается в особенностях этой противоречивой фигуры российской истории и его эпохи.

Сергей Валерьевич Кисин

История / Учебная и научная литература / Образование и наука