Читаем Партизанский логос. Проект Дмитрия Александровича Пригова полностью

Гипсовые пионеры в сочетании с поп-артом; Ницше, буддизм, Шестов плюс бахтинский карнавал – вот важнейшие ингредиенты того «питательного бульона», в котором зарождается соц-арт и из которого потом вырастают московский концептуализм и индивидуальный приговский проект. Отметим еще два компонента: острое противостояние советскому политическому режиму – при уважительном, но все же отстраненном отношении к диссидентству. «…Все мы были настроены очень антисоветски. ‹…› Неприятие советской системы во всех ее проявлениях – ее языка, ее институций, представителей ее, даже самых, на нынешний взгляд, может, и невинных официальных членов Союза художников» [Балабанова 2001: 50].

Что объединяло все эти компоненты? Буддизм с его методиками систематической проблематизации индивидуального «Я» и преодоления иерархического сознания хорошо «рифмовался» с теорией карнавала как формой деконструкции, переворачивающей или размывающей бинарные оппозиции, – но главное, создающей дистанцию от доминирующего порядка вещей – советского, разумеется. Эта стратегия как бы переводила на эстетический уровень экзистенциальную и социальную отчужденность Пригова. Погружение в философские тексты тоже создавало дистанцию, но и предполагало более глубокое противостояние идеологии, чем просто моральное ее осуждение. Пригов и его единомышленники стремились не просто опровергнуть ложные политические идеи, как это делали некоторые диссиденты, – они стремились взорвать тот язык, тот способ мышления, который эта власть навязывала: «Наше сознание было культуркритическим: мы критиковали и утопии, и государственные институции, занимающиеся их воспроизводством, и тотальность любого языка, которая была прежде всего связана с языком государственным. У нас любой утопический язык вызывал мощную аллергию. Одним из носителей утопического сознания было диссидентское искусство, которое тоже было предметом наших рефлексий и критики» [Шаповал 2003: 93–94].

Сохранение дистанции по отношению к советскому языку и советским мифологиям у Пригова и его товарищей парадоксальным образом сочеталось с ее радикальным сокращением – по сравнению с другими художниками-нонконформистами. Необходимость лепить китчевые статуи пионеров и героев труда предполагала невозможность «забыть» советский язык, на чем настаивал неомодернистский и неоавангардный андерграунд. Поп-арт, иронически работающий с коммерческой культурой, задал для будущих концептуалистов первоначальный образец того, как можно создавать контркультурное высказывание на том самом языке, который подвергается критике: «Как правило, все художники ненавидели советский язык. Это был, так сказать, собачий язык, в своих мастерских они говорили на некоем возвышенном, нетленном языке, но вся жизнь проходила в пределах языка советского: смотрели футбол, пили, матерились. Существовала шизофреническая раздвоенность» [Шаповал 2003: 80]. Именно эту «шизофреническую раздвоенность» концептуалисты и старались преодолеть, сделав советский язык – как вербальный, так и визуальный – центральным объектом творчества. Орлов вспоминает, что сомнения относительно советского языка первоначально высказывал и Илья Кабаков – впоследствии признанный лидер художественного концептуализма: «Пригов тогда читал свои стихи у него [Льва Рубинштейна] в квартире на Маяковке. Илья Кабаков тоже тогда пришел и после чтения сказал Пригову: „Дима, как много вы читаете на собачьем языке. Не боитесь сами ‘особачиться’?“» [Орлов в Кизевальтер 2010: 218].

Так формировалась принципиально игровая, перформативная логика творчества Пригова, которая, как он полагал, соотносилась с общей поведенческой стратегией художников его круга и резко отделяла концептуалистов от нонконформистов поколения шестидесятников: «Для них [соц-артистов и концептуалистов] переходы из одной конвенции в другую были вообще частью профессиональных занятий и не составляли труда. В то время как для искренних художников 60-х годов – это была мука смертная. Они все были люди трагические, говорили на одном языке. Они не могли сказать ничего другого, потому что для них это значило соврать. А для людей нашего круга болтовня составляла род игры. Вранья не было, поскольку принимался любой дискурс, с условием не переступать определенных принципиальных границ, которые могли бы действовать разрушительно, и не принимая на себя никаких обязательств» [Балабанова 2001: 12–13]. По сути дела, так рождалась советская версия постмодернизма и постмодернистской теории – во многом стихийная и «бриколажная». Как говорил сам Пригов:

Перейти на страницу:

Похожие книги

История Крыма и Севастополя. От Потемкина до наших дней
История Крыма и Севастополя. От Потемкина до наших дней

Монументальный труд выдающегося британского военного историка — это портрет Севастополя в ракурсе истории войн на крымской земле. Начинаясь с самых истоков — с заселения этой территории в древности, со времен древнего Херсонеса и византийского Херсона, повествование охватывает период Крымского ханства, освещает Русско-турецкие войны 1686–1700, 1710–1711, 1735–1739, 1768–1774, 1787–1792, 1806–1812 и 1828–1829 гг. и отдельно фокусируется на присоединении Крыма к Российской империи в 1783 г., когда и был основан Севастополь и создан российский Черноморский флот. Подробно описаны бои и сражения Крымской войны 1853–1856 гг. с последующим восстановлением Севастополя, Русско-турецкая война 1878–1879 гг. и Русско-японская 1904–1905 гг., революции 1905 и 1917 гг., сражения Первой мировой и Гражданской войн, красный террор в Крыму в 1920–1921 гг. Перед нами живо предстает Крым в годы Великой Отечественной войны, в период холодной войны и в постсоветское время. Завершает рассказ непростая тема вхождения Крыма вместе с Севастополем в состав России 18 марта 2014 г. после соответствующего референдума.Подкрепленная множеством цитат из архивных источников, а также ссылками на исследования других авторов, книга снабжена также графическими иллюстрациями и фотографиями, таблицами и картами и, несомненно, представит интерес для каждого, кто увлечен историей войн и историей России.«История Севастополя — сложный и трогательный рассказ о войне и мире, об изменениях в промышленности и в общественной жизни, о разрушениях, революции и восстановлении… В богатом прошлом [этого города] явственно видны свидетельства патриотического и революционного духа. Севастополь на протяжении двух столетий вдохновлял свой гарнизон, флот и жителей — и продолжает вдохновлять до сих пор». (Мунго Мелвин)

Мунго Мелвин

Военная документалистика и аналитика / Учебная и научная литература / Образование и наука
Император Николай I и его эпоха. Донкихот самодержавия
Император Николай I и его эпоха. Донкихот самодержавия

В дореволюционных либеральных, а затем и в советских стереотипах император Николай I представлялся исключительно как душитель свободы, грубый солдафон «Николай Палкин», «жандарм Европы», гонитель декабристов, польских патриотов, вольнодумцев и Пушкина, враг технического прогресса. Многие же современники считали его чуть ли не идеальным государем, бесстрашным офицером, тонким и умелым политиком, кодификатором, реформатором, выстроившим устойчивую вертикаль власти, четко работающий бюрократический аппарат, во главе которого стоял сам Николай, работавший круглосуточно без выходных. Именно он, единственный из российских царей, с полным основанием мог о себе сказать: «Государство – это я». На большом документальном материале и свидетельствах современников автор разбирается в особенностях этой противоречивой фигуры российской истории и его эпохи.

Сергей Валерьевич Кисин

История / Учебная и научная литература / Образование и наука