Лампочка, освещающая барак, висела низко над столом, обернутая порыжелою газетной бумагой.
В бараке было еще малолюдно: ночная, третья, смена ушла, вечерняя смена Поуха еще не вся сошлась. Каждый новый человек вносил с собою мороз. Двери закрывались со стуком и захлопывались тяжестью камня, подвешенного на ролик. За этой тяжелой дверью порхал бесшумный снежок, невидимый, покуда ветер или человек не заносили его в сени вместе с грохотом отдаленных работ.
— Снимай сапоги! — кричали вошедшему. — Натопчешь…
Волков работал в дневной смене, но он уже знал о неудаче, постигшей бригаду.
— Такое дело смазать! Обидно, разумеется, — бубнил старик у себя на нарах, перебирая в полутьме завтрашние талоны на хлеб, на постное масло, сахар. — Плотина — это большое дело…
Вошел Поух. Обычно верхнее платье оставляли в раздевалке. На этот раз бригадир вошел, не снявши робы, забрызганной бетоном, и устало сел на свою «бригадирскую», единственную в бараке отдельную койку — в углу. Койка скрипнула.
В бараке все затихли.
Замолк и старик, только погромыхивал котелком.
— Ну, что же, — сказал наконец Рыбаков, — И мы выложили немало — сто сорок кубов. Так. Завтра дадим двести да еще на правый берег завезем… ей-бо… По-ихнему, ол райт. А долговязый — как давал!
Это воспоминание развеселило ребят.
— А они ничего, ей-бо!
— Говорят, у них корову электричеством доют, а курица сносит — и тут же сразу цыпленок.
Опять громыхнул смех. Народу прибавилось.
— Ты не журись, Алеша, — утешали Поуха, — Ол райт! Какие сапоги — брезентовые или кожаные?
— Обидно все-таки, — пе успокаивался Поух. — А сапоги я видел: хорошие, не хуже козловских.
— Обидно, разумеется, — согласился Волков, сползая с нар. — Такое дело смазать, ах, черт бы побрал, туда ваши кишки!.. А сапоги, разумеется, если уже дадут, так хорошие. Как же иначе.«
Старик выразительно поглядывая на стол.
На столе, тщательно выскобленном, о чем немало заботились девушки из соседнего барака, блеснула ученическая чернильница, рядом со скобленой ручкой для пера лежал недописанный листок бумаги, прижатый волковским чайником.
Уже несколько дней, по вечерам, в свободное время, старик диктовал, а Поух писал большое письмо. Диктуя, старик волновался, дело двигалось медленно, и потому писать было скучно, скучнее, нежели бетонировать. Как и полагается, после длинных приветствий старик сообщал в письме о своем здоровье и тщательно расспрашивал о здоровье родственников и знакомых. На это ушло больше двух дней воспоминаний и соображений. Потом старик в самом сжатом виде описал барак, не поскупился похвалить Поуха и других молодых соседей, еще дальше писал о своей работе:
«…Делаем мы копры, опалубки, бетономешалки и бункера, по тридцать шесть упряжек бывает у нас на человека заместо двадцати пяти в месяц. Но я не скажу ничего, обиды на чужой стороне у меня нету, знают меня теперь даже в редакции. Через газету «Магнитогорский рабочий» меня объявили ударником. Итак, среди других все знают плотника Волкова, прославленного на Магнитогорске, и я, можно сказать, этим доволен…»
Вот тут-то Волков и норовил подступить к самому главному, что волновало его и ради чего он сочинял письмо, а диктовка как раз на этом оборвалась.
Не без корысти, следовательно, Волков старался утешить Поуха, вернуть своему приятелю хорошее расположение духа:
— Ты верь мне, Алеша, завтра обязательно перешибешь их, — заключил Волков и приступил к делу: — А спать, Алексей, будешь? А? Я, видишь ли, уже надумал. Надумал я тут, видишь ли, выписать к нам на Магнитку свою старуху. Пущай живет здесь. А, может, и мой сын Мирон приедут с невесткой.; А как же! Как же иначе? Город, разумеется, мы построим, значит, должны быть и обитатели… Если не спишь, может, напишешь, Алеша?
Поух, еще не сняв сапог, уже дремал, сидя па койке. Тепло разморило его, а говор убаюкивал. Уже сквозь дрему слышал он: старика. Казалось, что когда-то уже было так: старик говорил, а он слушал сквозь дрему, сидя на койке.
Не решив еще — писать ли письмо дальше, ложиться ли спать, Алеша начал стягивать сапоги — ив этот момент опять и особенно резко стукнула дверь, и тут же в сени живым роем влетел снежок, и тут же послышались сирена и удар в колокол.
— Пожар! — закричали со двора, и уже били в рельсу, подвешенную в сенях.
— Опять, — уныло проговорил кто-то на парах, — нет покоя…
Однако проявился и здесь неунывающий балагур:
— Присматривай за сундучками! Дед Волков! Прячь подале талоны на сахар!..
Волков и в самом деле озабоченно засовывал талоны за пазуху.
А уже все было в движении: кто надевал тулуп, бушлат, кто, разбуженный шумом и беготней, очумело вскакивал на нарах и искал свою одежку. Не до письма — и дед Волков, схоронив продовольственные карточки, шарил под нарами, искал валенки:
— Вот несчастье, — ворчал старик. — Что ни ночь — пожар. А все курят на нарах, туда их кишки…
— Выходи к четвертому бараку! — кричал Поух от дверей. На его же обязанности было руководить бригадой при пожарах.
Двери остались распахнутыми, снег у порога уже утоптали..