«Сейчас я приступил к большой повести «Мой корабль» (записки военфельдшера Синеокова). Сюжет такой: на героический корабль — высаживатель десантов приходит лекпом, то есть лицо, заменяющее корабельного военного врача, — молодой человек, давно рвавшийся на море, к героике войны из узких рамок тыловой (в военном смысле) работы. Попав на корабль, он чуточку разочарован, так как мечтал о крейсерах, эсминцах — «красавцах богатырях» моря. Однако чем дальше он живет на «своем» корабле, тем больше начинает он понимать его высокую ценность, его великолепные качества, а главное — преисполняется любовью к людям корабля, которых зорко наблюдает и яркие портреты пишет в своих записках. Вместе с тем, и сам он все больше из гражданского растяпы, только переодетого в военный мундир, из «сутулого интеллигентика» (выражение Александра Ромма, который сам немножко сутулый) становится настоящим воином. Кончается вещь героическим эпизодом, в котором герой повести становится героем войны…
Кроме того (записывал дальше Луначарский), я работаю над короткими новеллами, над историей корабля, читаю Белинского, Брандеса, Шекспира (по-английски), шлифую пьесу (она теперь называется «Черный комиссар»), иногда пишу песни и листовки, стараясь и это делать со страстью. Кстати, позавчера у меня был сюрприз: Московское радио передало мой очерк «Поединок».
…Мамочка, сердце! Я так мечтаю о встрече и верю, что это уже не за горами… Мне для этого нужны две победы: нужно победить немца и самого себя… Ах, как ярка жизнь, как она могуче многообразна!»
С особенным жаром и нескрываемым чувством гордости он передавал в письмах к матери то, что так взволновало его в кают-компанейских дебатах: «Во мне признали не только писателя, — сообщал он, — обо мне говорят: «Он не только писатель; Луначарский — боевой товарищ».
Скажите, кто не гордился бы таким признанием?
Однако, нужно сказать, некоторые оспаривали правильность поведения на борту литератора Луначарского, считали, что не было необходимости оставаться на мостике рядом с командиром корабля в момент высадки под прямым лучом неприятельского прожектора, под бешеным огнем с берега. Толя спрашивал Анну Александровну, неизменную свою совесть, совесть-наставницу: «Скажи, мамочка, мог ли я тогда уйти? Ведь Катунцевский (командир корабля) не уходил с мостика. Как же оставить его одного — без чувства плеча? Как же потом я мог бы писать? Как я смел бы писать? Разве можно писать иначе? Если бы я сделал это, вся моя жизнь пошла бы дальше вкривь и вкось…»