Небольшой вестибюль постепенно заполнялся. Стал напоминать раскардаш только что приехавшей и занесённой выставки. Голова шла кругом – за что тут браться. Казалось, разгрести, рассовать и развешать всё это невозможно. Однако Сашка уже прибивал портреты к стене. Под команды, конечно же, Яркаевой. Выше! ниже! куда? вбок! обратно! кому сказала? вот орясина! бестолковая! вот так! молодец! кнут и пряник!
Пэтэушники где-то прятались. То ли курили, то ли пытались поспать. Яркаева выковыривала, пригоняла обратно. Чтобы хоть поддерживали. От ударов молотка Новосёлова серые гра́бки пэтэушников подпрыгивали на транспаранте вроде обессиленных зверьков в кукольном театре. Яркаева поносила несчастных пацанят в спецовках: вы-ы! комбинезоны! космонавты-задохлики! недомерки! ещё курят! посмотрите на себя! вы же почти ровесники его! (Новосёлова.) Несчастные тараканы! Я вам покурю!
Пэтэушники терпели. Под Яркаевой всё же лучше, чем на стройке.
На другой день с прорабом Четвёркиным примчалась в «козле» на берег. «Больно понравился жених Сашка нашей невесте Ленке!» – хохотал, подмигивал, говорил без остановки Четвёркин в кепке. Напоминал чем-то скворечник, полный скворчат. С язычками – как слюнки. «А?! Макаров?! Сыграем свадебку?! Гульнём?! Ха-ха!» Макаров сердился, не отдавал матроса. Яркаева шныряла по судну. Совала нос во все дыры. Напугала Колыванова. Колыванов вытаращился снизу. Как будто видел раскуделенную Бабу-Ягу на ходулях! «Привет, слесарь!» – подмигнула ему Яркаева.
К Дому культуры Сашка трясся в машине рядом с Яркаевой и Четвёркиным.
В тот день оформляли сцену. Ленин срывался, падал с высоты. Комбинезоны разбегались…
Вечером Сашке пришлось провожать Яркаеву. Шли пасмурным, уже облетевшим горсадом, где дубы походили на кряжистых узловатых стариков, упрямо стоящих в одном месте под низким летящим небом. Потом вдали на сером голом пространстве явилась осенняя раздетая карусель. Курлыкающая на ветру, что тебе стая переловленных журавлей. Сашка показывал Яркаевой: смотри – курлыкают. Как журавли. Конечно, да, курлукают, понятно. Яркаеву «журавли» не интересовали. Яркаева – звонила без остановки: «Саша, ты был влюблён? Я нет. Ну и что? Разве в этом дело? Подумаешь! И не спорь! Ерунда. Можно и без этого. Всё просто. Ты такой здоровый. Можешь меня понести? Ха-ха-ха! Шучу, шучу! Не пугайся! Вон Четвёркин, с виду старый пенёк, сам видел, а раз было на пикнике за городом: я, Лазуткина из планового, Четвёркин, ещё старпёры, все начальники. В общем, все свои. Из Уфы даже был один. Неважно, кто. Всё равно не поймёшь. Четвёркин Лазуткину голую, ну потому что купались и уже темнело, подхватил и попёр к костру. И скинул её прямо на руки этому, ну который из Уфы. Как Стенька Разин. Дескать, и за борт её бросаю. Ха-ха-ха! Вот смеху было! И давай потом за мной гоняться. Ну да ладно. Всё равно не поймёшь. Соловья баснями кормить. Всё равно ничего не понял. Почему ты молчишь? Почему ты дубина такая?»
Между делом, не давая Сашке опомниться, завела в какую-то фанерную будку. То ли Комнату смеха. То ли Комнату страха. Во все щели лез, выл, как собака, ветер. Но, несмотря на это, чем-то явно пованивало. В полутьме, удерживая Яркаеву, что называется, в объятьях, Сашка, тем не менее, озирался, точно пытался высмотреть этот запах. «Ничего не слышишь?» Яркаева прислушалась. К завыванию ветра. Честно призналась – не слышу. Кроме ветра. А что? а что? Та-ак. Значит, вдобавок запахов не различает. Сашка вывел Яркаеву из будки. Поцеловал её уже на ветру. Бьющуюся, как рыба. Неуёмная комсомолка вырвалась, запела, заорала, закружилась в вальсе. Ловил её. Успокаивал.
В раскрытом, но оштакеченном дворе пёс Трезор с цепи пытался ухватить Сашку за ногу. Однако был пнут Яркаевой обратно в будку, точно в пропасть. Яркаева пела, взбегая на крыльцо. «Я люблю т-тебя, жи-и-изнь…»
В самом домишке пили чай под голой лампочкой над столом. Яркаева говорила без передышки. (Так непрерывно тремолирует мандолина в хороших руках мандолиниста.) Успевала даже подхохатывать. Яркаев-отец был застенчив. С большой головой, сильно побитой седыми волосами. Когда он подносил на стол то одного, то другого – голова походила на передвигающийся какой-то сенник. К тому же временами он становился печально косоглазым. Глаз правый, совсем отдельно от левого, медленно всплывал и смотрел на молодых как лупленое одинокое яйцо. Оставаясь повёрнутым больше к Новосёлову. К жениху. Не в силах остановить свою балаболящую дуру-дочь. Как не в силах остановить Уродливую Левую Руку девчонки учитель в классе, которая молотит и молотит там чего-то на доске. Этой своей рукой-уродкой… Убирал вылупленный глаз. Да-а, женихи. Сколько их перебывало тут…