Богатей Атишев шепнул. Ко двору направился офицер. С ним пятеро. Отшвырнутая от плетня жердина ворот убито запрокинулась… Молчком, пинками погнали со двора. Повели. Мотая уже дулами у земли, щелкая затворами. Верно, хотели за углом…
Маруся кинулась, закричала. Её пнули. Она снова. Один отпрянул, маханул шашкой – и закинулась головой Маруся, и спало безвольное тело на землю… Алексей бросился к ней, сшиб на пути одного, другого. Напоролся на штык, поставленный маленьким колчаковцем. Подламываясь ногами, руки тянул. Точно пытался ухватить за горло этого недомерка-колчачишку. Колчачишка беспокоился, трясся свислыми щёчками, никак не мог освободиться от Алексея… И Григорьевна откуда-то поспешно выковыляла, и с руками и глазами до неба… Стрельнули ей – сковырнулась старуха, упала себе под ноги…
А на улице, на бугорке остался стоять ребёнок. В пальтишке, с большими от испуга глазами…
Уходила с угора колонна. На повороте теснясь в очередь – как в землю лезла. Недомерок-колчачишка бежал вслед, бросал, подхватывал колотящегося петушка с оторванной башкой…
Через дорогу перешёл соседский мужик. Подхватил ребёнка на руки. Прижал, отвернул от всего, что произошло. Понёс через дорогу к своему дому.
Полтора месяца прожила Катюшка у этого одинокого молчаливого мужика по фамилии Зотов. Потом приехала старшая Марусина сестра, Аграфена, поплакала на могилках, поблагодарила Зотова, в Предгорную увезла к себе племянницу.
Около двух лет Катюшка не говорила. Аграфена и муж её с болью ждали. Жалели, пестовали. (Свои дети у них, двое, выросли. Жили и работали в городе. Взрослые.) Но ребёнок молчал.
Аграфена не выдерживала:
– Да что ж ты молчишь-то, Катюшенька! Что ж ты молчишь-то!..
В бессилии кидала руки по ребёнку, причитала:
– Ох, да не будет у тебя счастья, ох, да не будет… Катюшень-ка-а ты моя-я…
Муж за столом хмурился:
– Не каркай!.. – Блуждал взглядом: – Пройдёт…
Аграфена пугалась своих слов, под грудью у себя судорожно гладила напряжённую головку:
– Ничо, ничо, наладится, даст бог, наладится…
Глаза её боялись, стражденько мучились.
– Ничо, ничо… – всё запрятывала она ребёнка в себя. Чтоб не видел он, забыл…
Но летними догорающими вечерами выходила Катюшка за околицу к одинокому тополю. Садилась на траву и, уперев в колени подбородок, подолгу смотрела за Иртыш, вдаль. Может, думала она тогда, что в той стороне родное её село, где остались тятя с маманей. А может, Иртыш вдали походил на речку Рыжуху, у закатного солнца расплетающую на ночь свою рыжую косу.
Из коридорчика перед тамбуром, держась за поручень под окном, смотрели Катя и Митька на обширный, нескончаемый хоровод больших озёр и вертящихся плоско бочажинок. Перемахивая через камышовые островки и кочки, вровень с несущимся поездом бежало, щекоталось в воде закатное солнце… Бескрайняя озёрная Барабинская степь…
После большой станции «Барабинск» наутро, едва поезд тронулся – навстречу движения, словно требовательно и бдительно пропуская поезд через себя, из дальнего конца вагона сдёрнулась и медленно пошла песня:
Шаря по проходу вагона железной клюкой, продвигался слепой мужчина, ведомый мальчишкой лет десяти. Проходя закутка три, мальчишка останавливался, поворачивал слепого лицом к людям. Слепой сразу обрывал песню, бабье лицо его искажалось, и он приблатнённой слезливой фистулой кричал:
– Бр-ратишки, сестр-рёнки! Пап-паши и мам-маши! Обращается к вам инвал-лид войны! Пом-можем несчастному кто чем может! – И выталкивал вперёд мальчишку с сумой. Люди торопливо и щедро подавали. И едой, и деньгами. Слепой благодарил, клал руку мальчишке на плечо, шарился клюкой дальше.
Возле Катиного закутка тоже остановились, и слепой уже начал было выкрикивать своё обращение, но Катя кинулась к нему, стала совать в руки жареную дикую утку, купленную десять минут назад на станции. Хлеб, пучки редиски. Слепой как-то испуганно отпрянул, стал недовольно отмахивать её руки. К мальчишке. Но Катя с какой-то щенячьей мольбой, молчком, совала и совала всё это ему, ему в руки…
– Чего стоишь? Возьми! – коротко цеданул слепой. Мальчишка выхватил утку, сунул в суму. Принимал хлеб, редиску. А слепой уже быстро, тряско ощупывал Катины плечи, грудь и, лихорадясь, бормотал: – Спасибо, спасибо, сестричка! Спасибо, спасибо!..
Катя умоляюще пятилась, и так же быстро бегала пальцами по рукам слепого, чтобы остановились они, остановились, наконец, и в то же время втягивала, втягивала их за собой. Вскочил Панкрат Никитич:
– Садись, садись, сынок! Сюда, вот сюда! Отдохни…
Слепой сел. Но будто всё ещё трясся за Катей. Провёл рукой по лицу – как наваждение снял. Сказал, наконец:
– Ну, ладно, коль люди добрые… Поедим да отдохнём маленько. Генка, давай суму!