Что это за мужчина такой, который может называть шлюхой собственную мать? Прошло несколько лет, в памяти Линды история Валенсии осталась настоящей, нисколько не приукрашенной; она прекрасно помнила, как ее мать оказалась в «Гнездовье кондора», как случилась та встреча в сарае, — занималась заря, Дитер постанывал, заканчивая свое дело. Однажды Валенсия призналась Линде: «В сущности, у всех женщин судьба складывается одинаково». Линда тогда горячо возразила: «А у меня все будет по-другому!»
— Я любил мать, — сказал Уиллис. — Пожалуйста, поймите меня правильно. Не проходит и дня, чтобы я о ней не думал.
Лицо его стало очень задумчивым и таким ранимым, каким Линда никогда еще его не видела. Его красивые голубые глаза увлажнились, щеки были мягкие, как шарики теста, и Линда подумала — ткни их сейчас пальцем, он погрузится в кожу, до того она была нежной. Не был бы он капитаном, не украшала бы его грудь медаль за храбрость, не владел бы он своим огромным ранчо — он бы походил на самого обыкновенного молодого человека, который всякий раз поднимает глаза, чтобы встретиться с ней взглядом. Такое случалось не один раз, и с годами она даже стала любить это ощущение и, честно говоря, даже хотела испытывать его: глаза незнакомца расширяются при виде ее, вбирают ее в себя и говорят без всяких слов — в этот миг их обладатель готов для нее на все.
— Матери не понравилось бы, если бы я о ней врал, она была честной женщиной, не из тех, кого заботит, что скажут люди. По-моему, я больше похож на нее, чем Лолли. Мама была родом из штата Мэн и переехала на Запад, когда ей исполнилось пятнадцать лет.
— Зачем?
— Вы спросили — зачем? — переспросил он и повторил: — Ей было пятнадцать лет. Она жила в Мэне, где лежит снег. Конечно, ей хотелось чего-то другого, хотелось стать другой.
Он рассказал, что у его матери было сопрано и что она приехала в Пасадену, чтобы петь в театре «Гранд Опера», выстроенном в мавританском стиле, здание которого стояло тогда на углу Раймонд-стрит и Бельвью-стрит. Она давала концерты из произведений Беллини и Доницетти — пела арию Амины из «Сомнамбулы» и речитатив Анны Болейн, заключенной в темнице, — и как-то раз среди публики увидела необыкновенного красавца, рыжего, как апельсин. Потом она говорила, что даже через огни рампы различала его голову, светившуюся, точно факел, во втором ряду; лицо в окружении волос было сильным, крупным, по-мужски привлекательным. Само собой, в тот вечер Аннабелл и сама выглядела великолепно. Волосы у нее были медово-желтые, маленький рот походил на сужающееся книзу яблоко, синие глаза были так огромны, что без труда вместили бы в себя все полторы тысячи лиц, которые смотрели на нее и слушали, как легко она берет свои верхние «до», перепархивает с ноты на ноту, осторожно опускается вниз. Ее звали «девушка с Голубых холмов» — она сама придумала себе этот псевдоним, навсегда распрощавшись с деревенькой из побеленных домиков, где в могилах, вырытых в каменистой земле, упокоились ее родители.
— Мой отец не был особым любителем музыки, — рассказывал дальше Уиллис. — Он всегда говорил, что музыкой можно заниматься, только если больше нечего делать.
Отец, по его словам, был сильным, небольшим, но крепко сбитым мужчиной, который смеялся над роскошью даже тогда, когда сам окружил себя мрамором и позолотой. За годы, проведенные на ранчо, в седле, кожа его стала прямо-таки дубовой. Сбор апельсинов натренировал его предплечья, и они стали похожи на две гигантские барабанные палочки. Он говорил, поджимая губы, цыкал для подчеркивания смысла слов и в тот вечер вовсе не собирался ни в какую оперу, недоумевая: «Что это еще за девушка с Голубых холмов?» Но до Уиллиса Фиша Пура дошел слух, что певица молода и прекрасна и что каждый вечер восторженная аудитория топала ногами и кричала: «Браво! Бис!» В заключение целого вечера Доницетти и Беллини Аннабелл обычно бисировала более знакомые публике вещи: «Огненно-рыжая девушка» и «Милая бухта Каско». Между ариями бельканто и народными песнями Мэна она переодевалась в платье цвета листвы, расшитое богемским хрусталем, с верхом из вельвета цвета черники, открывавшим шею как у балерины и красивые плечи. На плечах лежала коричневая, похожая на норковую, накидка. Голос у Аннабелл Кон был не слишком сильным и на верхних «до» иногда колебался и подрагивал, как грузовик, ползущий в гору. Дикция тоже была далека от совершенства — честно сказать, слов почти никто разобрать не мог, и не только потому, что пела она по-итальянски. Звучали Доницетти и Беллини, в театре сидели жители Пасадены, где женщины, да и мужчины тоже, заглядывали в либретто перед тем, как отправиться в оперу. Да, ее вокальный дар был не слишком силен и мог бы прокормить ее, пока она была молода и красива, но — и это Аннабелл Кон понимала лучше, чем все остальные, — как только красота ее начнет увядать, карьере придет конец.