- Ты верь мне, мама! Вернусь! Обязательно вернусь! Верь и жди! твердо сказал Андрей, бережно приглаживая растрепавшиеся, тронутые сединой материнские волосы. - Потом то учти, мама, война-то к концу идет! Революция рядышком! Нет больше у народа терпения муку нести незаслуженную, потому и близок крах подлому изуверству! А пока я тебе каждый день буду письма-поклоны с горячей моей любовью писать... А?
- Так ведь неграмотная я, сынонька миленький...
- А Пашка у нас на что?! - оглянувшись на братишку, засмеялся Андрей. - Он же парень - во! Словно богатырь из сказки растет! Он и воды притащит с колонки, и дровишек наколет, принесет. Он же все умеет, гляди, какой лихой! Ему бы десятый сон глядеть, а он ишь столбом-истуканом на месте застыл, уши расставил... Эй, Арбуз, поди-ка сюда!
Пашка подошел к матери, обнял ее с другой стороны.
Старая деревянная кровать заскрипела под Андреичем. Он сел, упираясь руками в ее край, и хмуро, исподлобья, оглядывал сыновей.
- Довели мать!
- Ну вот видишь, мама, - будто и не слыша упреков отца, ласково, как ребенка, уговаривал Андрей. - Вон он, твой Пашенька ненаглядный, и радость, и горе твое, как сама зовешь. Не одна остаешься! Да и я не на век ухожу! Чует сердце: скоро вернусь! И вернусь живой, без единой царапины... Мне же моя силушка для будущей борьбы за революцию понадобится... Сама сейчас, поди, слышала, о чем у русского народа душа болит, кровью исходит? Слышала?
- До единого слова, Андрюшенька!.. Потому и не стерпела, не сдержала боли, миленький...
- А ты стерпи! Мы же все вон какие терпячие! Успокойся и ложись, старенькая наша. Давай-ка помогу. Ишь совсем легкая, словно птичье перо, стала...
Приподняв мать, бережно уложил ее в постель, накрыл одеялом.
- Спи, мама!
Задернул полог и, ни на кого не глядя, вернулся к столу.
Люсик, успевшая сложить и спрятать за корсаж листовку, смотрела сконфуженно и виновато.
- Извините, что так получилось, Андрей. Мы с Алешей пойдем, пожалуй?
- Тут вашей вины, Шиповничек, нет! - жестом остановил девушку Андрей. - Больше моя. Да ведь и дела-то главного не обговорили. А ежели не нам, то кому его за нас обговаривать и доделывать? Я насчет листовок...
Помолчали. В лампе догорали остатки керосина, она коптила, темные полосы затеняли стекло.
- Узнать, с какого вокзала отправлять будут! - с тревогой косясь в угол, шепнула Люсик. - Тогда бы можно что-то...
- Кто их знает! - перебил, пожимая плечами, Андрей. - Это первые годы с громовыми оркестрами да иконами, да с "Боже, царя храни" провожали! А нынче, должно быть, солдатские проводы прячут, тайно устраивают. Может, на Брянском, может, на Николаевском в скотные вагоны грузить станут. Сорок человек иль восемь лошадей!
- Узнать надо, откуда!.. Мы бы туда с листовками и пробрались, заметил Столяров. - Уж как-нибудь исхитрились бы. Но вот когда? Завтра, послезавтра?.. И на какой фронт?
- Н-да! В том и загвоздка, - хмуро отозвался Андрей. - Хитрые они стали. С завязанными глазами нашего брата невесть куда волокут!
И тут из сгущающейся тьмы раздался тихий голос Пашки:
- Мы возле казарм караулить станем, а?! Как вас погонят на вокзал, мы бегом в институт, в столовку! Куда скажете! И листовки мы тоже поможем...
- Да кто "мы"? - так же шепотом спросила Люсик, наклоняясь к Пашке.
- Дружина! Нас много. Попрячемся и станем караулить возле казарм... И прибежим, куда велите...
С минуту трое взрослых молчали, то переглядываясь, то силясь рассмотреть в полутьме мальчишеское лицо. И первым со вздохом облегчения засмеялся Андрей:
- Я же говорил, Шиповничек, у меня братишка - парень стоящий! Башка!.. Глядишь, попадут листовочки кому надо!..
7. ЗЕЛЕНЫЙ И ЗОЛОТОЙ СВЕТ
Братья долго не могли уснуть.
Прежде чем лечь, Пашка сдернул с окошек свое и братнино одеяла, отнес в закуток. Андрей задул полупотухшую лампу, молча разделся, лег. Но и сон не шел, и говорить не хотелось. Пашка сопел, сдерживая слезы, Андрей думал о своем.
Всю ночь в их спальную каморку поверх занавески проникал смутный красноватый свет уличного керосинового фонаря, недавно установленного перед входом в лавку Ершинова.
Большую часть фонарей на улицах Замоскворечья не зажигали второй год. По режиму военного времени городская управа экономила и газ и керосин прежде всего на окраинах. В Замоскворечье фонари горели лишь у заводских и фабричных ворот, у полицейских околотков да возле военных Александровских казарм и школы прапорщиков.
Но Семен Ершинов, зная, что ворья в Москве развелось без числа, и боясь, что темные людишки пограбят его "железоскобяное и москательное" заведение, содержал фонарь за собственный счет.
Кроме того, купец платил в месяц трешку сверх положенного от управы жалованья ночному сторожу, чтобы тот с усердием и неусыпно охранял ершиновское спокойствие и добро. "Ведь народишко-то вконец исподличался, изворовался, не осталось в нем никакой совести!" - искренно сокрушался Ершинов.
Поэтому и здоровущего пса по имени Лопух, посаженного на цепь у конуры во дворе, вечером спускали с привязи до утра.