В этой же горнице, низкой, неглубокой, Родион Яковлевич и спал. У дверей выдавалась белая печка; между печкой и стеной в другую комнату, в углу, стояла кровать Родиона Яковлевича, за синей ситцевой занавеской. Между двумя широкими, точно сплющенными окнами был раскинут стол, накрытый свежей, серой скатертью с красными каймами. В простенке горела жестяная лампочка. На высоком подоконнике лежали большие, видно тяжелые, желтые счеты. Громадные, низко висящие часы с розанами на посеревшем циферблате показывали теперь без двадцати пять.
Родион Яковлевич сел к столу. Вошла Серафима, вынула из стеклянного шкафика чайный прибор и початой домашний хлеб. Закутанная Дарья внесла большой шипящий самовар. Серафима, все так же неслышно двигаясь, заварила чай и села поодаль: ее совсем стало не видно за высоким самоваром.
Родион Яковлевич помолчал. Потом спросил дочь:
— Заходил кто?
— Знали, папаша, что вы в отъезде… Кому заходить? Евлампия Ниловна была.
Отец глянул из-под бровей.
— Ну, эта еще… Бабьи шепотки. Небось косила, косила языком. А ты? Была где?
— На ефимонах[11]
была, у Сергия…— На ефимонах! В гости, спрашиваю, куда ходила?
Серафима ответила не вдруг. Как будто чуть заметная розовая тень легла на ее немолодое, бледное лицо. Заговорила она так же тихо, но торопливее:
— Я, папаша, тоже один раз у Евлампии Ниловны была. В аптеку перед вечером пошла, Лизе грудного чаю взять, а Евлампия Ниловна там. Уговорила меня, я с полчаса у них посидела.
Отец опять глянул в ее сторону из-под бровей, суровее.
— А Лизу на кого покидала?
— Дарья с ней оставалась… — еще тише ответила Серафима и протянула отцу большую фарфоровую чашку с чаем.
Родион Яковлевич чашку принял, поставил перед собой, помолчал.
— А что Лиза, нездорова, что ль, была? — спросил он хмуро.
— Нет, так, закашляла, да прошло.
— Спит?
— Спит покойно.
— Там свет у тебя есть?
— Лампада горит.
Родион Яковлевич медленно поднялся из-за стола.
— Взгляну, не видал еще, — сказал он и, осторожно ступая, пошел к притворенной двери. Серафима встала за ним.
Другая горница была побольше первой и оттого казалась еще ниже. Темный блеск лампадки едва освещал ее. Два окна выходили на двор, а два — по другой стене — в садик, и снег совсем завалил их. На широкой двуспальной постели, почти под лампадными лучами, спала, разметавшись, девочка лет пятнадцати, крупная, полная, удивительно красивая. Недлинные коричневые локоны мягко вились у лба и нежных ушей и падали слабыми кольцами на подушку. На щеках розовыми пятнами стоял румянец. Тонкие разлетающиеся брови давали не то испуганное, не то невинно-лукавое выражение ее лицу с темной тенью сомкнутых ресниц. Губы были полуоткрыты, как у спящих детей. Родион Яковлевич постоял молча, очень тихо. Лицо его стало яснее, морщины сползли со лба.
Лиза пошевельнулась и чуть-чуть застонала.
— Разбудите! — шепнула Серафима.
Глебов встрепенулся и трижды, широко, перекрестил девочку.
— Христос с тобою! Спи с Богом!
И, опять так же осторожно ступая, вернулся в первую горницу, к чайному столу.
Родион Яковлевич Глебов был один из старейших и наиболее уважаемых купцов в городе. Дела он вел большие, но тихо, так что никто в точности о его состоянии ничего не знал. Он торговал мукою оптом, склады его были в пригороде, за рекою. Приказчика настоящего имел только одного, который там же в пригороде и жил.
Несколько лет тому назад Глебова выбрали церковным старостой за крупное пожертвование на новоотстроенную церковь Сергия в его приходе. Всем была известна строгая, смиренная жизнь Родиона Яковлевича и его благочестие.
Серафима хорошо помнила свою мать: она умерла в самый день рождения Лизы, а Серафиме шел в то время четырнадцатый год. Мать была еще молодая, веселая, — но тихая, с карими глазами. Волосы у нее вились кольцами, как у Лизы, только она прикрывала их шелковым платочком. Жили они тогда не внизу, а в мезонине, там было светло и просторно, четыре горницы. По углам стояли тяжелые киоты, и теплились лампадки перед праздниками, а у отца неугасимая.