Позже он с удивлением узнал, что его друг Борис знал и "Четвертую Прозу", причем наизусть, и Елену Гуро, и Платонова с Пильняком, и эмигрантского писателя, задвинутого на малолетках, автора популярного путеводителя по дорогам Америки, и даже - Свами Вивекананду.
Тем далеким летом они начали говорить на странном языке отрывочных цитат. Стоило одному из них увидеть под мостом у Белорусского бабку с целым кустом жирной, только что наломанной сирени, второй уже несся вскачь: "Художник нам изобразил глубокий обморок сирени..." Стоило помянуть бритвенное лезвие, и оно вытаскивало из памяти "пластиночки "жилетта" аккуратные записочки от дьявола..."
То был год превращений: из скуластого угловатого пацана Борис вдруг превратился в розовощекого застенчивого молодого человека, страдавшего приступами задумчивости такой силы, что он буквально вываливался из действительности. Окрик или похлопывание по плечу не вышвыривало его из другого мира, а впихивало в этот, и он дико озирался, хлопал девичьими ресницами и мямлил что-нибудь совершенно невпопад.
Из Питера накатывал к Завадским Женя Смоков, балетоман и оперный маньяк. Был он на семь лет старше Бориса и уже выпустил в каком-то провинциальном издательстве тонкую книжечку на серой, наждачной почти что бумаге, о Марии Каллас, Доницетти и Беллини. От него-то к отечественному речевому захлебу прибавился захлеб оперный, нездешний. Итальянскому их два раза в неделю учила мать Кима. В школе же был английский, в котором оба они плавали брассом и кролем. Именно в те времена, намаявшись со случайно найденным в буках на Сретенке потрепанным томиком Джойса, Ким начал называть Бориса - Кинчем.
- Come up, Kinch. Come up, you fearful jesuit...
- Пешком до Сивцева?
- Che dici?
И, веером пустив страницы растрепанного либретто: "Regnava nel silenzio alta la notta e bruna"... - это же Фрэнк Синатра! Начало "Strangers In The Night!" - "Regnava nel silenzio..."
* *
Август был дождливым, проливным, промозглым. Возвращаясь от Майи в город, вываливаясь на платформу Белорусского вокзала, Ким часто рисковал сломать себе шею. Не от того, что скользили по мокрому асфальту подошвы, и не от того, что размокшие окурки, газетные обрывки и прочий мусор были опаснее мартовского гололеда, а от той ликующей слабости, что размывала тело. Но он третий год уже занимался борьбой в тускло освещенном полуподвальном зале на Ленинградском шоссе и, в тот единственный раз, когда скорость и слабость, схлестнувшись, сбили его с ног - ловко, как учил мастер спорта Гамбулаев, перекатился через плечо, оберегая тяжелый хромированный "зенит" в отставленной руке, свою первую фотокамеру, с которой он теперь не расставался.
Соседи по коммуналке согласились на общем кухонном совете под бульканье разнокалиберных кастрюль отдать ему под фотолабораторию захламленную кладовку в конце псориазного коридора: четырехметровую безоконную клеть с органом сырых труб, урчащих и булькающих, на которых лопалась и струпьями свисала масляная краска.
Его первым снимком был Кремль. Затонувший, размытый волною Кремль. Его отражение. День был солнечный, с легкими перистыми облаками. Широкоугольник "зенита" взял Кремль целиком от башни до башни, с Иваном Великим, Успенским собором, с летящими по набережной автомобилями, с детьми и пенсионерами, выгуливающими собак под высокой стеною, с вытянутым и скошенным вбок отражением в реке - башен, крыш, куполов, крестов, зубцов стен и облаков над золотыми крестами.
Печатая снимок, Ким оставил лишь нижнюю увеличенную часть, отражение Кремля в мелкой речной ряби, и, вставляя снимок под стекло в ореховую раму, где раньше был зажат групповой фотографический портрет исполнителей какой-то чеховской пьесы, снимок перевернул - крестами и куполами вверх.
Утопленник-Кремль, призрак отечественной истории, сорвал с губ матери несвойственное ей патетическое восклицание. Про групповую сепию чеховских героев она, отворачиваясь и громко сморкаясь в клетчатый платок, сказала: Это возле Алупки в Крыму. Семья твоего деда. Щуйских. У них там было летнее имение... И, пряча платок в карман фартука, закончила: Чехов! Боже мой! Действительно Чехов! Дурацкий спектакль, который больше не идет...
Отец Кима был жив. Он жил на набережной напротив Кремля, в сталагмитном сталинском небоскребе и ездил в черном лимузине с личным шофером. Они никогда не виделись. Был он драматургом, писал пьесы. Но в столице и на периферии шла лишь одна - "Полуденные звезды", написанная еще до войны.
Мать уверяла Кима, что его имя ничего общего не имеет с Коммунистическим Интернационалом Молодежи, и что отец его, Иннокентий Щуйский, выбрал имя это из-за любви к Киплингу.
- И к своей основной профессии,- язвительно добавляла она.
* *
Уже не по своей воле спрыгивал Ким на полном ходу через борт вездехода в армии: АКМ в правой руке, полы шинели подвернуты, вещмешок и саперная лопата за спиной да жирная сибирская грязь, примятая дикая трава или же синий снег под ногами.