Такое
можно попросить только от отчаянного одиночества…Однако Пастернак, сам начавший переписку с ошеломляющих признаний, явно откладывал объяснение до личной встречи. Правда, отозвался быстро, но – открыткой с осторожным увещеванием:
«Хотя бы даже из одного любопытства только, не ждите от меня немедленного ответа на письма, потому что, будучи без сравненья ниже Вас и Ваших представлений, я не принадлежу сейчас, как мне бы того хотелось, – ни Вам, ни им»
(ЦП, 43—44).Марину Ивановну такой ответ явно озадачил. В тетради появляются вопросы: «Любезность или нежелание огорчить? Робость <
вариант: глухота> – или нежелание принять?» И несколькими строками ниже – чеканная формула: «Отношение к Вам я считаю срывом, – м.б. и ввысь. (Вряд ли.)» (ЦП, 44).Неизвестно, узнал ли об этих сомнениях Пастернак. Однако 6 марта он пишет ей письмо, главный смысл которого (для Цветаевой) был заключен в первых фразах:
«Мы уезжаем 18 марта. В мае 1925 года я увижу Вас в Веймаре, даже и в том случае, если мы свидимся с Вами на днях»
(ЦП, 44).Видимо, почти не надеясь на встречу в Берлине, в этом письме Борис Леонидович осторожно проясняет свое отношение и к самой Цветаевой, и к созданному ею мифу. Он утверждает, что цветаевские «догадки» свидетельствуют вовсе не о нем, «как, за всеми поправками, Вам все-таки угодно думать, – о, далеко нет, но о том родном и редкостном мире, которым Вы облюбованы, вероятно, не в пример больше моего и которого Вы коснулись родною рукой, родным, кровно знакомым движеньем»
(ЦП, 45). Иначе говоря, он видит в портрете, созданном Цветаевой, близкий обоим идеал поэта. Отсюда естественно вытекает следующее за этими словами требование:«Темы „первый поэт за жизнь“, „Пастернак“ и пр. я навсегда хотел бы устранить из нашей переписки. <…> Будьте же милостивее впредь. Ведь читать это – больно»
(ЦП, 45).А в конце письма так же осторожно Пастернак дает понять, насколько дорога стала ему Цветаева после последних «больших» писем. «Дорогая Марина Ивановна,
– пишет он, – будемте действительно оба, всерьез и надолго, тем, чем мы за эти две недели стали, друг другу этого не называя» (ЦП, 45).Причину его сдержанности Цветаева скоро узнает. Само же письмо стало для нее одновременно признанием и приговором.
«…Я не знала, нужно Вам или нет. Я просто опустила руки. (Пишу Вам в веселой предсмертной лихорадке.) Теперь знаю, но поздно»
(ЦП, 49).В последней фразе – суть драмы: для поездки в Берлин требовалась виза, получить ее за оставшиеся дни Марина Ивановна не могла…
Возможно, только после этого письма Цветаева поняла, как важна была для нее, заброшенной судьбой в чешское захолустье, эта встреча с нечаянно обретенным единомышленником. Теперь все ее помыслы обращены к обещанному свиданию в Веймаре.
«А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду жить этим все два года напролет. И если за эти годы умру (не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. <…> …ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся! (Простите за такой взрыв правды, пишу, как перед смертью)» (ЦП, 50).
Видимо, задетая осторожным утверждением Пастернака о том, что ее «горячность» направлена «не по принадлежности», Цветаева пытается определить суть своего чувства к нему – и приходит к неожиданному признанию: