Если бы это был только город! А то это какая-то средневековая сказка. Если бы тут были только профессора! А то иногда среди лекции приоткрывается грозовое готическое окно, напряжение сотни садов заполняет почерневший зал, и оттуда с гор глядит вечная великая Укоризна. Если бы тут были только профессора! А то тут и Бог еще.
(Б.Л. Пастернак – родителям, 28 апреля /11 мая 1912 г.)* * *Я уже не раз повторял вам: здешняя природа и здешняя готика делают таким самоочевидным исключительное положение искусства! Настроения, замыслы, образы приходят и уходят. Такая далекая поездка и такое редкое присутствие самого Когена – все это условия, определяющие мои действия, отнимающие у них свободу.
Однако я вижу, все найдет себе равнодействующую. Коген – действительно то, что я предчувствовал. Внешностью он похож на Ибсена, Шопенгауэра, вообще на этих стариков с большими головами. Горький опыт большой, знающей себе цену и недостаточно оцененной жизни делает его речь, когда он говорит о великих, скорбной и трагической.
(Б.Л. Пастернак – родителям, 1/14 мая 1912 г.)* * *Странно и жутко сознавать, что следующей за Платоном и Кантом сваей, водруженной всемирно, на все века, оказывается вот эта закопченная аудитория и вот этот чудной запутанный и вдохновенно ясный старик, который дрожит и сам от потрясающего изумления от того поразительного чуда, что история была не понята до него, что эти века, туго набитые жизнями, мириадами сознаний, мириадами мыслей, так тускло молчат именно там, где его осеняет ясностью. Его слушатели боготворят эти часы, они участвуют в чьем-то величавом бессмертном счастье, которое по своим размерам действует как трагедия. Его недосягаемость вызывает какое-то глухое страданье, я боюсь сказать, состраданье во мне. Он не говорит, а живет, движется… обитает в своей мысли. Я говорю вам: это драматично все. Конечно, я еще не подошел к нему. Зачем оскорблять большие предметы!! Но я знаю: я проработаюсъ к нему. Во всяком случае, нельзя было не видеть этого.
(Б.Л. Пастернак – родителям, 2/15 мая 1912 г.)* * *Здесь нет «остатков» старого Марбурга. Я учусь в старом Марбурге, в аудиториях с цветными окнами, сижу на скамьях, выбитых в стенах коридора, наваливаюсь всем телом на громадную, обитую железом дверь, которая не стала подвижнее оттого, что ее 300 лет отпирают, любуюсь скворцом, свившим гнездо в актовом зале с органом, где рыцари в окнах, похожих на медовые соты и высокие дубовые стулья. Здесь недалеко то местечко Мunchhausen, из которого и т. д. Здесь нет остатков, здесь весь Марбург остался. Я живу на Gisselbergerstr. Но это не улица. Это старая дорога из Giessen’а, проходящая мимо Gisselberg’а, громадной горы, в лесах которой охотились здешние рыцари. Эта дорога, тысячелетние чудовища которой и сейчас сошлись над ней глухими сводами, эта дорога приводит к улице, ведущей в университет, нет, надо сказать иначе: к улице, которая в конце, совсем в конце, после площади, и колодцев, и еврейского закоулка, – становится университетом, аудиторией, прямо переходит в аудиторию. Эта улица начинается от ворот, носящих название Barf"usserthor[66]; вероятно, было и здесь то же самое, что и на какой-то картине, которую я когда-то видел. Несколько десятков бунтовщиков должны были с веревками на шее, босыми войти в город и протоптать всю эту Barf"usserthorstrasse по снегу. Это было зимой, было, верно, темно, и дома скучивались еще непрогляднее, еще круче висели над головой, и только фонари, редкие и большие фонари над цирульнями и гостиницами разрывали, вероятно, эти черные цепи сумерек и давали падать их концам. Это были те самые дома, которые я завтра увижу по пути в университет. Здесь нет порогов: одно начинается в другом; над улицей можно перепрыгнуть, нет: просто шагнуть из окна в окно. В крохотном университетском саду живет пекарь, водится пекарь, напяливший на свои растопыренные локти окошко, ставни и крышу, целый дом с пристегнутой уличкой. Это кусочек города, который он испек, и все это находится над Когеном и Наторпом, беседующими на мостовой.
(Б.Л. Пастернак – Ж.Л., Л.О., Р.И. Пастернакам, 4/17 мая 1912 г.)* * *