Я познакомился с Борисом Леонидовичем в конце зимы 1936 года в доме Мейерхольда. Всеволод Эмильевич пригласил меня на обед в обществе Пастернака с женой и Андре Мальро с братом. Обед затянулся до вечера. … И вот в этот день (5 марта) после обеда за кофе он рассказал нам о предложении товарища П.[163]
, подчеркнул, что все присутствующие его друзья, которым он полностью доверяет, и он просит дать ему совет, искать ли ему встречи со Сталиным, а в случае положительного ответа – какие вопросы перед ним поставить: просить что-то для театра или попытаться защитить Шостаковича и коснуться других тем[164]. … Я, разумеется, сказал, что нужно непременно добиваться этой встречи и что В.Э. должен беседовать со Сталиным не только о себе и ГОСТИМе, но и о всех насущных потребностях искусства. … Зинаида Николаевна поддержала меня. … Но Пастернак не согласился с нами обоими. Многословно и сложно, как всегда, со множеством всевозможных отступлений в длинных придаточных предложениях, но очень решительно тем не менее он советовал не искать встречи со Сталиным, потому что ничего хорошего из этого все равно получиться не может. … Он горячо и красноречиво доказывал Мейерхольду, что недостойно его, Мейерхольда, являться к Сталину просителем, а в ином положении он сейчас быть не может, что такие люди должны или говорить на равных, или совсем не встречаться, и так далее, и тому подобное… К моему удивлению, Мейерхольд согласился с Пастернаком; сказал, что он понял, что сейчас действительно не время добиваться этой встречи, и он просит всех забыть об этом разговоре.Черняк был близким другом Пастернака, и, когда тот приходил к нему в гости, Яков Захарович звал меня к ним наверх. Пастернак читал свои новые стихи и свою новую, тогда впервые начатую прозу. Я слушал из его собственных уст еще не напечатанную «Охранную грамоту» и мог наблюдать за совершенно поразительными изменениями его лица. Иногда оно каким-то странным образом удлинялось, становилось некрасивым, даже уродливым, каким-то «лошадиным», но в следующую минуту он вдруг, встрепенувшись, словно очнувшись, превращался в какое-то воплощение Аполлона, с таким гармоничным и прекрасным лицом, какого я никогда ни у одного человека не видел. Это, конечно, следовало за каким-то движением его внутреннего мира, за его размышлениями, очевидно, за каким-то его душевным состоянием. Его странный голос, иногда с какими-то выкриками, иногда совсем глухой, действовал совершенно гипнотизирующе на слушателей.
Я должен сказать, что видел за свою жизнь множество замечательных людей. Людей выдающихся, иногда всемирно знаменитых. Но только три раза у меня было полное убеждение, что я нахожусь в присутствии гения, в присутствии даже, может быть, не полубога, а просто самого Бога. Так было с Феллини, так было с Марком Шагалом и так было с Пастернаком.
Кризис. Начало 1930-х
…Чувство конца все чаще меня преследует.
Маяковский
Дорогая мамочка!… Я очень устал. Не от последних лет, не от житейских трудностей времени, но от всей своей жизни. Меня утомил не труд, не обстоятельства семейной жизни, не забота, не то, словом, как она у меня сложилась. Меня утомило то, что осталось бы без перемены, как бы ни сложилась она у меня. Вот то и грустно, и утомительно… что чуть ли не весь я всю жизнь оставался и останусь без приложения.
…С почти месячным запозданьем, по причинам моего обихода, которого я и теперь не изменю, я узнал о расстреле В. Силлова[165]
, о расправе, перед которой бледнеет и меркнет все, бывшее доселе. Это случилось не рядом, а в моей собственной жизни. С действием этого событья я не расстанусь никогда. Из лефовских людей в их современном облике это был единственный честный, живой, укоряюще-благородный пример той нравственной новизны, за которой я никогда не гнался, по ее полной недостижимости и чуждости моему складу, но воплощению которой (безуспешному и лишь словесному) весь ЛЕФ служил ценой попрания где совести, где – дара. Был только один человек, на мгновенья придававший вероятность невозможному и принудительному мифу, и это был В. Силлов. Скажу точнее: в Москве я знал одно лишь место, посещение которого заставляло меня сомневаться в правоте моих представлений. Это была комната Силловых в пролеткультовском общежитье на Воздвиженке. Я не видел его больше года: отход мой от этой среды был так велик, что я утерял из виду