– Да-да-да-да, я его не читал… мне пересказывали… свинство неподсудности!…
И тут же, симметрично, о Шиманском:
– Да-да-да, я и его не читал… мне передавали… слепота неуместности!..
В тот час мне хотелось, чтобы голос Б.Л. звучал потише. В Доме Герцена кончился литинститутский день. Мимо нас проходили, с интересом приглядываясь, разномастные студенты. А Пастернак не соразмерял своего возбужденного голоса с расстоянием до чужих ушей. Что это было? Детскость? Беззаботность? Или намеренная игра против правил? Или он слишком нравился себе? <…>
– Борис Леонидович, а что, если бы Вы заявили вслух об этой «слепоте неуместности» Шиманского… что Вы не во всем с ним согласны… Все кончилось бы – все было бы в порядке!
Он подхватил эти слова немедленно и все с тем же радушием, точно только и ожидал такого совета:
– Да-а, да-да-да, Вы правы! Вы правы!.. Но тут прочиталось бы, будто я со всем согласен у нас, не правда ли? А я согласен не со всем. И даже со всем не согласен! – и он радостно рассмеялся получившейся словесной игре.
Больно оставаться тихим свидетелем нашествия мелкой сошки на связанного великана. Из-за нелепых упреков в аполитичности выглядывает чучело хамского пренебрежения к культуре: внутренние ценности аннулированы; цена всему назначается начальством. Гений, талант – чины, которые выдаются за службу и выслугу лет и могут быть отняты назад. Надутые важностью марионетки грозят Вам свержением. И хотя сурковское покушение на Вашу славу – уроки осла соловью, больно, что Вам мешают жить, печалят Вас, превращают в изгнанника, отнимают последние крохи свободы. С отвращением читаешь лакейскую статью о Вас и испытываешь презрение к не постыдившемуся подписаться под ней подлецу. Только невежду может обмануть эта притворная слепота к великому и плодотворному труду.
Единственное уязвимое в Вашем зеленом однотомнике[330]
– это отсутствие тривиального, охраняющее свежесть стихов. Многим читателям такая строгость непосильна. Ведь принято приобщаться к поэзии через общие места. Вы же требуете от читателя самостоятельности и уменья видеть. К Вам приходят через «детали», через необычное, Вами впервые увиденное и открытое. Потом переходят от деталей к целому и тогда отпадают кавычки кажущегося эгоцентризма и обесчеловеченности, и у Вас начинают читать в строчках и между строк о самом важном, но по-новому, без общих мест, поражаясь органичностью ритмов, зоркости Вашего зрения, покоряясь Вашим мыслям и настроениям. <…>Борис Леонидович! Мы любим Ваши стихи! Публичное вранье Суркова не считается с мнением тех людей, которые открывают Ваши книги, чтобы читать, а не для того, чтобы провоцировать. Больно, что Вам приходится все это выносить. Страшно проклятой строки, вынесенной на щите в литературном музее: «Погиб поэт – невольник чести».
Берегите себя! Пусть бремя сегодняшних неприятностей будет для Вас нетяжелым. Ваша судьба – не для повторений.
…Главный удар был нанесен газетой «Культура и жизнь» от 22 марта 1947 года. Это была статья А. Суркова «О поэзии Б. Пастернака»: поэт, говорилось там, «бравирует отрешенностью от современности… Занял позицию отшельника, живущего вне времени… Утверждает последовательную отрешенность поэзии от общественных человеческих эмоций… субъективно-идеалистическая позиция… проповедь условности мира… с нескрываемым восторгом отзывается о буржуазном Временном правительстве… живет в разладе с новой действительностью… с явным недоброжелательством и даже злобой отзывается о советской революции… Прямая клевета на новую действительность…». И общий категорический вывод Суркова: «Советская литература не может мириться с его поэзией». Это была, по сути, не статья, а откровенный политический донос, опубликованный к тому же в центральной печати: «В наши дни политический донос – это не столько поступок, сколько философская система», – говорил Б.Л. Прочитав статью Суркова, Б.Л. звонил своим приятелям и даже просто знакомым и говорил:
– Вы читали, как меня публично высекли? Но ничего, я себя неплохо чувствую.