В деревне жизнь Полуянова проистекала так: по субботам жена и сын привозили провизию и книги, пачки писем и рукописи, оставались на воскресенье и следующим вечером уезжали в город — доучиваться и работать. Бывало, добирались они сами, но чаще их подвозили бесчисленные полуяновские приятели, которых жена его, мученица Варя, целую неделю тонко соблазняла грибами, русскими пейзажами, картошкой с огорода и яблоками из сада. К субботе кто-нибудь, как правило, «дозревал», ссорился с женой или тещей, и все устраивалось наилучшим образом — они приезжали.
Полуянов тогда растапливал печку, жарил картошку на постном масле, открывал тушенку. На грунте он встречал машину, потом бежал по траве и жнивью в неясном свете фар, раскинув руки, указывая, как и где проезжать. И все заканчивалось ужином, водкой, курением на крылечке и всегдашним непозитивным разговором под осенними звездами, который в описании не нуждается, потому что, как всякий русский разговор, он невоспроизводим.
На неделе же Полуянов бывал один. Упоительное чувство свободы дополнялось здесь тем, что он немного строил забор, немного копал, немного солил грибы, переписывал, чинил полы, топил печь. Деревенские старухи, отвыкшие от вида молодого мужчины вообще и от вида мужчины трезвого в частности, наполняли его существование странным и значительным смыслом. Стоило Полуянову вскопать грядку, как две или три из них слетались на его огород и поднимали крик.
— Гляди-ка, вскопал! — кричала грубая и прямая баба Нинка Копылова.
— Надо ж, пять лет никто руки не поклал. А он пришел и образит, — так подкрикивала Полуяновская нежная соседка Анечка, крохотная, старенькая и голубоглазая.
— Молодец, Валерька! — кричала тетя Маня, грозная старуха, согнутая в дугу и привыкшая орать от общения со своей глухой и строптивой коровой Дочкой. — Не спить, не пьеть, а все работаеть.
Сами они вкалывали с утра до ночи в том прямом значении слова, которое уже приобрело в России, — как и все, что относится к работе, — иронический смысл. Иронии в жизни этих старух, однако, не было. Полуянов как-то вечерком подсчитал: три дойки, дорога туда и обратно на ферму через лес четыре километра. Получалось у него, что за свою геройскую жизнь бабки набегали каждая по одному экватору, то есть по сорок тысяч километров.
Полуянову трудно было оставаться плохим в лучах такой славы и душевной поддержки. Хотелось поделать что-нибудь путное: забор починить, сарай поправить. Сперва как-то это не выходило, и день разваливался, все норовил пройти стороной, пролиться теплым дождичком. К примеру, пойдешь в сарай за отверткой, чтобы лампы в комнате починить, задумаешься, а там, глядь, уже вечер, и день прошел. Время здесь текло по-другому, и словно сносило Полуянова по тихой и темной осенней реке вместе с опавшими листьями — то по основному своему руслу, а то по стоячему боковому рукаву. Когда приезжали люди из города, Полуянову казалось, что он их обманывает, проживая в одиночестве неодинаковое с ними время, какое-то свое, другое, не такое же, как у них.
Скоро Полуянов втянулся в деревенскую жизнь, и дела его пошли на лад. Он догадался, что бабки на всякий случай применили к нему — к новому, опасному для них человеку — старинную, ныне забытую педагогическую систему воспитания похвалой. Бабки загоняли его лестью в такие оглобли добра и «всеобщего полного одобрения», что выскочить Полуянов из них уже не мог. Через две недели он обнаружил, что разобрал старый сарай, вкопал столбы для забора, выкосил траву, вырубил сорняки, насушил полную сумку грибов на зиму и написал статью… — впрочем, последнее уже не имеет значения.
Косу ему отбил Веня, а косить учила окраинная Валя. Она его вообще-то терпеть не могла за то, что он дал за дом деньги, которых она собрать не сумела. Однажды она увидала, как косит Полуянов, подошла своей каменной походкой, будто вбивая больные ноги по колени в землю, и отобрала косу.
— Смотри, как косят, мудрила, — сказала она и принялась ровненько стричь траву, катая косу на пятке, как на ролике. — Коси как надо.
И Полуянов учился косить как надо.
Вечерами он ставил в доме мышеловки, которые все бабахали с оглушительным грохотом, норовя оттяпать ему первые фаланги пальцев. Наступали осенние холода, и хитрые мыши полезли в избы. Под тихое мышиное хрумканье он садился работать, отвечать на письма, зарабатывая хлеб свой насущный, о котором он ни в коем случае не должен был забывать в этой тиши и глухомани. Его грела и поддерживала при этом мысль, что он почти ничего не стоит своей семье, потому что питается в основном картошкой с огорода, грибами и привозной «пластмассовой» вареной колбасой по два двадцать, которой он одаривал и бабок. Бабки знали в ней толк. Сперва Полуянов есть эту колбасу не мог, но потом, пожив в деревне, полюбил ее страстно. Он подолгу сидел на лавочке перед домом и обсуждал с Анечкой достоинства колбасы.
Бывало это на чистом и нежном закате. Крик совы доносился из леса очень близко, словно ребенок кричал под ножом. И вдруг дважды из леса ударял большой колокол.