— Гюнтер, милый, я уже объяснял, что Киев, откуда я приехал, — это не Россия, а Украина.
— Какая разница? Россия — она всюду Россия!
— Погодите... Вот вы — Гюнтер, а к вам будут обращаться: Ульрих или Карл...
— Меня можно называть как угодно... Еще пива! У меня даже печень от другого человека — Мохаммеда или Диего Гарсиа, так что я уже не совсем Гюнтер...
— А что с природой-то, Мохаммед-Гарсиа? Ее можно любить по-разному?
— Конечно, конечно, маэстро! Мой сын — он умер от белокровия — был профессором славистики. И мы как-то сидели за тем столиком: я, сын (его звали Марк) и его друг, русский писатель Володя. И Марк сказал... Я точно не помню, вроде того, что русские любят природу, но как бы со стороны, а мы, немцы — сами есть часть природы, так мы чувствуем, поэтому любим ее совсем по-особому... Я, конечно, путано объясняю, не умею так, как сын. Он очень красиво говорил. И весь был красивый... А женат не был, так что внуков у меня нет. Хотя, возможно, где-нибудь и есть! — долгий смех вперемежку с кашлем.
— Кстати, помните, вы рассказывали, что вам влетело за бездомных собак? Я ведь тоже был с духовым квинтетом в России, и именно в вашем Киеве...
— Гюнтер!
— Ах да, я забыл... Но погодите, ведь тогда Киев был еще в России? Тоже нет? Ладно, я совсем запутался... Дело не в этом. В вашем городе я впервые в жизни увидел бездомных собак! Они просто лежат и греются на солнышке или бегают стаями. Мы были потрясены. Я слышал, правда, что такое бывает в Африке, но в стране, где был Давид Ойстрах?!.
— Мне стыдно, Гюнтер...
— Я вижу — вы не обижаетесь. Тогда скажу еще кое-что: ваши города звучат совсем не так, как наши.
— Звучат?
— Да, звучат... Разве вы не замечали? У вас в городах нет птиц!
Гюнтер тяжело поднялся, обратил сохранившие голубизну глаза к вершинам деревьев и распростер короткие толстопалые руки. Над городом с его густым шелестом автомобильных шин, короткими звонками велосипедов, перекличками детских голосов плотно и радостно зависло звенящее облако птичьей невидимой жизни.
Хотелось молчать.
— У меня есть маленький огород, по-вашему — колхоз, — Гюнтер поднял толстый указательный палец, — и я делаю из своей клубники фантастический джем. Одна банка — ваша, и поверьте, дорогой, Рихард Штраус такого джема не пробовал!
43.
44.
Как хорошо, что в бетховенские времена не было фото- и киноаппаратов! Разрушился бы один из мощных мифов — тех мифов-паролей, которыми перекликаемся-аукаемся мы в поисках «своих» в так называемом культурном пространстве. Поблекла бы красивая легенда о некрасивом, нелюдимом, неряшливом человеке, исподлобья глядящим сквозь столетия на своих грядущих слушателей; легенда, по которой художник и его подлинные почитатели никогда не встречаются в реальном времени.
Мы бы увидели Бетховена за роялем, Бетховена за письменным столом, Бетховена с графом Лобковичем, Бетховена «в кругу друзей» (какая пошлость!). Мерцающая и дергающаяся кинопленка предъявила бы нам Бетховена за дирижерским пультом — более изящного, чем нам бы хотелось, а, может быть, даже прилизанного.