— Merde! Опять ты прекословишь, черт побери! Эти звездные знаки на небесах человечества — басни, слышишь, что я тебе говорю, нянюшкины сказки, выдумки! Историк один мне объяснил. Ха! История! Когда историк принимается истолковывать все события минувшего как плоды ужасающей безнравственности и своекорыстия, мы глубокомысленно киваем и соглашаемся. Но попробуй истолковать таким манером собственное свое время, и ты услышишь возмущенный вопль… Enfin, вернемся к моей юности. Пойми, я страдал, я терзался. Мой добрый, любимый батюшка пытался выколотить из меня отраву — палкой и шпагой, плашмя конечно. Он совал мне под нос азбуку реальности, приказывал складывать слова ПРОИЗВОДСТВО, СВОЕКОРЫСТИЕ, РЕАЛЬНАЯ ПОЛИТИКА… Вот она, реальность, сын мой. Знай, что, не принимая зло, ты только усугубляешь его. Но я упирался, как норовистый осел. Я мечтал о возможностях любви, и мой добрый, любящий батюшка приказал выставить мою Дульцинею голой у позорного столба, чтобы пьяный фельдшер грязным пальцем освидетельствовал ее добродетель. Я наблюдал за этим актом в зарешеченное окно. И после ничего не помнил. Разве только, что плечи ее покрылись гусиной кожей, ведь стояла студеная зима. Батюшка повелел увековечить сие событие медалью и печатной реляцией, которую оглашали с церковных кафедр. Думаешь, я исцелился? Ха! Да ничуть. Я по-прежнему артачился, хотя направил мечты в иное русло. Теперь я мечтал сделаться великим правителем, образцом высочайшей нравственности для моих порочных собратьев. В простом платье я стану ходить среди народа, узнавать его чаяния и потребности, вершить правосудие не во дворце, но на воле, под сенью дуба, ночевать в крестьянской лачуге, положив голову на колени подданного, и крестьянки, благословляя меня, будут выдергивать нити из моего плаща, дабы излечивать ребятишек от золотухи, а когда придет мой смертный час, весь народ оплачет меня… И разумеется, я буду насаждать миролюбие и добродетельность в отношениях с соседями. Идиотизм! Мой батюшка нашел-таки целительное средство, давши мне в руки рационалиста Макиавелли{96}
. Я читал и ужасался, ибо то была чудовищно холодная, голая реальность, потрясшая все мое существо. Я написал «Антимакиавелли» в опровержение флорентийца, но в глубине души знал, что он прав. Мне было страшно, ведь я понимал, что вот-вот излечусь, а здоровья-то я, безумец, бежал как чумы. Если вскорости не стану королем, быть мне таким же, как мой отец, твердил я себе, а худшей участи я в ту пору безумия и болезни даже помыслить себе не мог. Я фрондировал, интриговал за спиной короля, вел переговоры с англичанами. Дело раскрылось. Король бросил меня в тюрьму и осудил на смерть. Я, безумец, жалел себя, как будто подлый изменник достоин жить. Однажды холодным пасмурным утром меня разбудила барабанная дробь. Во дворе тюрьмы стоял эшафот, и казнить должны были не кого-нибудь, но Катте{97}, моего сообщника и друга. Лучшего, надежнейшего друга. Ему отрубили руки, вырвали клещами язык и тогда только отрубили голову. Затем палачи вырезали внутренности и четвертовали труп. Работенка для хладнокровных. Раза два они подбадривали себя водкой. Я отчетливо помню, как один из этих молодчиков, прижав руку ко лбу, блевал возле эшафота. Такое не всякий выдержит. А я смотрел сквозь решетку на результат моих амбиций. От начала и до конца. Полезно. Целительно.Сам не зная почему, Герман опять пал на колени. Король сидел на черепашьем панцире, грузно привалившись к стене. Рассказ отнял у него много сил, и он очень побледнел. Длинный Ганс начисто забыл об этикете. Понуро стоял, сцепив руки за спиной, и смотрел то на короля, то на своего друга. Их разговор он слушал с видом огорченным и задумчивым, как добрая, любящая мать внемлет бредовому лепету больных детей.
— Ваше величество, — пробормотал Герман. — Пощадите нас, не терзайте более вашим рассказом. Позвольте нам уйти. Обещаю, что до конца дней моих буду жить как подобает довольному и терпеливому верноподданному. Обещаю и надеюсь, что никогда более…
— Нет. Рано еще тебя отпускать. Ты выслушаешь меня до конца. Узнаешь, как я был исцелен. Ты слыхал о детоубийстве в Химмельсдорфе?
— Будьте милосердны, Ваше величество, избавьте хотя бы от этого…
— Нет у меня милосердия к тому, кто проклят, так что придется тебе выслушать все до конца. Ну, слыхал ты о детоубийстве или нет?
— Государь, умоляю…
— Отвечай!
— Слухов ходит много, но большей частью это наверняка домыслы либо преувеличения…
— Домыслы! Преувеличения! Ventre-saint-gris!
Сухое старческое тело колотила дрожь. Фридрих швырнул в своего подданного соболью муфту, погрозил ему тростью и, брызгая слюной, яростно прошипел:
— Слухи! Ох эти людишки, это сатанинское отродье, неужели смотреть на вещи трезво и испытывать сокрушенность так трудно, что поневоле приходится отрицать ясные как день факты. «Не так страшен черт, как его малюют». «Мало ли что люди болтают». Ха! Вы не желаете видеть! Не желаете понимать! Вы такие же убийцы, как эти маньяки из Химмельсдорфа…
— Но как жить с такой правдой…