Все это казалось загадочным, но ведь Гуннар Эммануэль не мог рассказать, что провел три зимних месяца, скупых на солнечные дни, в Париже 1757 года. Он был открытым и искренним юношей, но общение со скептичным и ироничным учителем привили ему склонность к молчанию. Врач бы тоже не поверил его рассказу, а Гуннару вовсе не хотелось, чтобы его направили в психиатрическую клинику.
Вдобавок он и сам не знал, что думать о своем приключении.
Ему назначили время для повторного визита и оправили домой. Через два дня отдыха и размышлений он явился к своему учителю, грустный, бледный, молчаливый, почти уничтоженный трудной ролью, которую сыграл во времени.
Человеку ведь надо иметь хоть кого-нибудь на этом свете, с кем можно было бы поговорить.
Но Гуннар Эммануэль был плохим рассказчиком и постоянно сбивался, и наступил уже вечер, когда он наконец-то поставил точку: итак, он выскочил из комнаты, споткнулся на лестнице и грохнулся вниз. При падении длиной в двести лет он лишь повредил ногу, больше никаких физических травм не было.
И теперь он настаивал на объяснении.
Я по ходу его рассказа делал кое-какие заметки и поэтому мог, опираясь на свои записи, бегло изложить суть. Эту эпоху я знал лучше, чем викторианскую, и сразу же узнал события, касавшиеся покушения Дамьена и его казни. Я рассказал о Людовике XV, мадам де Помпадур и ее любимчике Субизе, рассказал о ее противниках Д’Аржансоне и Ришелье. Рассказал, что помнил, о гриммовском листке новостей, который переписывали от руки, и его значении для просвещения, о власти любовниц, Казанове и Оленьем парке.
А вот об Альфонсе де Рубане мне рассказывать было нечего.
Гуннар Эммануэль слушал с выражением болезненного внимания на широкоскулом крестьянском лице. Он не сводил с меня своих больших голубых глаз. И задал всего лишь один вопрос.
— Этот тот же самый Ришелье, что в «Трех мушкетерах»?
Нет, это был другой Ришелье. Я рассказал, что помнил, о завоевателе Менорки, о котором, как и о другом великом воине, Лукулле{50}
, вспоминают только в связи с кулинарным изобретением: в данном случае майонезе. Но это не он сам, а его знаменитый повар во время осады…— Ну ладно, но ведь это же ничего не объясняет?
— Я рассказал все, что помню, если хочешь, могу порыться в книгах и дать тебе побольше подробностей, но в общих чертах…
— Но какой в этом всем
Смысл! В чем смысл жизни, в чем смысл всего? Ах, как это похоже на Гуннара Эммануэля. Я с трудом сдержался, ибо не хотел ввязываться в бесконечную и бесплодную дискуссию. Время меня поджимало, и мысль о том, чтобы оставить его ужинать и убить весь вечер на раздражающую болтовню о смысле жизни и подобных глупостях, меня вовсе не привлекала.
— Гуннар Эманнуэль, — сказал я серьезно. — Послушай меня. Никто не станет утверждать, что тебе нравится здесь в Уппсале…
— Верно.
— Окружение тебе кажется холодным и отталкивающим, к тебе относятся скептически, с иронией, иногда с неприкрытой насмешкой…
— Да.
— К сожалению, учеба у тебя идет не блестяще, и попытка заниматься на курсе литературного мастерства ни к чему не привела. Возможно, ты хотел стать писателем…
Я замолчал, чтобы дать ему возможность ответить, но Гуннару Эммануэлю было нечего сказать. Он неотрывно смотрел на меня своими большими глазами, пронзительно голубыми на бледном лице. Ему нечего было сказать.
— Возможно, ты хочешь стать писателем, но я должен решительно тебе это отсоветовать. Я понимаю, что ты воспринимаешь это как неудачу. Возможно, и знакомство со мной принесло разочарование…
— Да.
— Вот как? Ну-ну. Ладно, это лишь усугубило дело. За время, проведенное в Уппсале, тебя постигло столько всяких бед, горя и разочарований, что это могло бы сломать и более сильную психику, чем твоя. Прибавь еще и личную жизнь…
Я оборвал себя в последний момент: неурядицы с Верой лучше не затрагивать. К счастью, он молчал, и я быстро продолжил.
— Под влиянием всех этих незадач у тебя начались кошмары и галлюцинации, которые смутно выражали то, что лежало в основе твоих добрых и здоровых крестьянских инстинктов…
— Никакие это были не галлюцинации.
— Давай вернемся к этому попозже. Вспомни, каким ты был до того, как приехал в этот город. Ты имел прочные политические и религиозные убеждения, быть может, не слишком последовательные, но убеждения таковыми и должны быть. Ты обрел истину в церкви или в каком-то похожем объединении, ты обладал истиной, единой и вечной, и вот ты попал сюда. Попал в атмосферу скептицизма, иронии, постоянных сомнений, множества партий, идеологий и спасительных учений, которые бешено боролись за твою душу. И в тебе, как в Понтии Пилате, зародилось мрачное подозрение, что здесь на земле истины, возможно, нет вообще. В отличие от римлянина ты не смог стать циником. Ты испытывал ужас перед современной историей, и, страшась ее хода, пожалуй, мечтал о терроризме, об одном великом поступке, который бы оборвал позорную игру. Но теперь твои кошмары, думаю, продемонстрировали тебе, чего стоит подобный анархизм…
— Да.