Нет. Все бессмысленно. Я ничего не могу поделать. Да поможет мне Бог. Чувство отвращения, настолько глубокое и сильное, что весьма напоминает смертный холод. Ах, свалиться бы с дивана на пол, этакой тряпичной куклой. И лежать, покрываться пылью. Предать себя бегу времени. Сдохнуть точно раздавленный жук. Пусть жизнь, и смерть, и служба, и амбиции, и капризы погоды, и Эрмелинда, и Урсула, и Длинный Ганс, и генерал, и шевалье — пусть все, что составляет мою бодрствующую реальность, растает как облака, сплывет как дождь по оконному стеклу, пылинками опустится долу и исчезнет. Безучастно слушать, как истекает последними каплями клепсидра жизни. Застыть в отвращении, словно бесчувственное насекомое в исполинской прозрачной глыбе янтаря, зрячее и безжизненное в отвращении, где всякое страдание превращается в лед.
Этот мучительный, предательский удар сразил Германа с мощью приступа четырехдневной лихорадки. Его бил страшный озноб, рот раздирала безудержная зевота — до боли, до стона, — из глаз ручьем хлестали слезы. Судорожная икота пучила диафрагму. Он отчаянно махал руками, беспомощный как роженица, пытаясь замаскировать икоту кашлем и нервическими поклонами. Эрмелинда с ужасом смотрела на него, прижав руку к губам.
— Прошу прощения! Забылся… Ик! Господи помилуй…
Приступ закончился сильнейшей конвульсией. Герман взвыл точно раненый кабан. Казалось, из него безжалостно выдрали жизнь, прямо с корнем, как сельский кузнец рвет здоровенный коренной зуб.
— Что с вами? Вы нездоровы?
Эрмелинда стала возле дивана на колени и взяла Германа за руку. От упадка сил и от нежного запаха женщины у него навернулись слезы — так больной ребенок плачет, изнемогая от блаженной усталости. Он припал головой к ее плечу, и странное дело, она не возмутилась. Высокоблагородная барышня Эрмелинда фон Притвиц на коленях перед печально знаменитым младшим пастором из Вальдштайна. Выходит, Господь мог попустить такое. Благословенный миг. Он закрыл глаза и вдохнул нежный аромат ее волос. Солнце в небе замерло. Недвижные и задумчивые покоились на горизонте облака. Скотина на пастбище, прислушиваясь, подняла голову. Генерал у себя во дворце удивленно отставил кувшин. Быть может, дуновение таинства проникло и в его косный мир, где властвуют деспотизм и бессмысленная злоба. Пробст затаил дыхание. Лишь пылинки, как прежде, опускались долу, вспыхивали в солнечном луче, гасли и пропадали.
— Простите…
— Тсс… Успокойтесь. Все хорошо. Не надо волноваться…
— Сам не знаю, что на меня находит…
Солнце скрылось в облаках, и светлая полоска в комнате разом потухла, будто ее уронили на пол. Пробст захрипел, как бы с тихим торжеством. Слышите? Я здесь. Все еще здесь. Не обольщайтесь…
Господи, какой пассаж! Герман высвободился и сел на диване как положено. Эрмелинда тоже смутилась. С обиженной детской гримаской она обмахивалась веером, одновременно стряхивая с юбки пыль. Оба старательно прятали глаза.
— Простите меня, — пролепетал Герман. — Не знаю, как вам объяснить. На меня иной раз находит. Корни слабые, временами я словно теряю почву, понимаете, вот как сейчас или другим манером. То-то и ужасно, я этого не хочу, сопротивляюсь изо всех сил. Вы должны меня простить. Зрелище неблаговидное, знаю, но я правда ничего не могу поделать…
— Конечно-конечно, не тревожьтесь. Но ведь, если вы нездоровы, надобно что-то предпринять?
— Что я могу предпринять?
— Поезжайте, например, в Карлсбад, на воды.
— В Карлсбад! С тем же успехом можно и в Вест-Индию отправиться. На самом деле это, наверное, не болезнь. Ах, не будемте говорить об этом. Все произошло так неожиданно… Вы, может быть, читали путевые заметки обер-лекаря Бреннера?
— Кажется, да. Старая-престарая книга с гравюрами на дереве. А почему вы о ней вспомнили?
— Сам не знаю. Так, к слову пришлось. Есть там одна глава, которая очень меня напугала. Помните рассказ о стране к востоку от Счастливой Аравии?
— Смутно. Какие-то бабьи сказки о людях, что живут запахом земли и цветов?
— Нет, я имею в виду совсем другое. Страну вечного мрака. Солнце никогда туда не заглядывает, там царит вечная ночь. Бреннер пытается объяснить сей феномен, но дело не в этом. Самое удивительное… Бреннер полагает, что во мраке живут люди. И приводит кой-какие доказательства… Вы можете представить себе такое? Всегда жить в непроглядном мраке. У них и в языке, верно, нет названий для разного времени суток, кроме одного — «ночь». Странно, должно быть. Жить словно в тихом отчаянии, без надежды на перемены. В спокойной уверенности. Ведь ночь не может стать темнее, чем она есть…
— Но, пастор, уж не хотите ли вы, чтобы я поверила…
— Да-да, понимаю, это кажется нелепым, варварским, и все же… очень, очень заманчивым.
— Жить в темной стране?
— Да.
— Тогда расскажите еще.