Тишина. Два человека — неудачник пастор и взбалмошная знатная барышня — молча сидят в затхлом, грязном пасторском доме, в Священной Римской империи германской нации, в начале лета 1784 года. Смотрят друг на друга с безнадежной враждебностью, как два колодника после драки. Отвращение терпеливым стервятником караулит у них за плечами. Снаружи глухо шумит-гудит Силезия, цветущая, плодоносная, безразличная. А где-то за пределами этого тесного круга живут, и действуют, и двигаются Урсула, генерал, Длинный Ганс, шевалье. И, собственно говоря, за то короткое время, что они пробыли здесь вдвоем, ничего не изменилось, только хрипы пробста стали ровнее. Сомневаться более не приходится. Он не умер. Он спит.
Цокот копыт и скрип колес в аллее, поначалу далеко, потом совсем близко. Сворачивает во двор, замирает. Они ждут — вот сейчас в дверь постулат, и когда в самом деле слышится стук, оба встают, покорные, как смертники. Молча медлят секунду-другую, смущенные тем, что не было сказано. Страшно усталые от мертвой, постылой реальности слов.
— Экипаж приехал. Мне пора домой.
— Конечно, сударыня, но…
— Что?
— Нет, не знаю.
— Ах, чуть не забыла. Сегодня вечером у генерала ужин, в обычное время.
— А Длинный Ганс?
— Увы, ему тоже надобно быть. Известите его на всякий случай — вдруг гонца забудут послать.
— Бедняга Ганс. Однако ж, сударыня, пока вы не ушли, я хотел…
— Экипаж ждет. Мне пора.
— Так много, так много надо было сказать, а я не сумел…
— Да-да. Но теперь слишком поздно.
— Быть может, в другой раз.
— Ах, сколько раз вы уже говорили эти слова… A la bonne heure[11]
. Вечером увидимся.III. В лапах разбойников
Во время славной кампании 1768 года инженерные войска короля Фридриха заметно подновили дорогу, которая вела от пробстовой усадьбы мимо домишка Длинного Ганса к генеральскому дворцу. И это было лишь одно из многих преимуществ, обретенных Силезией, когда новый законный властитель принял ее земли под свою державу. Именно об этих преимуществах и благах добросовестно и цветисто ораторствовал пробст в тот день, когда генерал фон Притвиц как ленник прусской короны вступил во владение Вальдштайном. Торжественная церемония состоялась в церкви, где генерал, пышущий злобой и торжеством, восседал под лиловым балдахином. Уцелевшие прихожане плакали от благодарности и от голода, удивляясь, что все еще живы после тяжких испытаний минувших лет — огня, и пожара, и мародерства, и хорватов, и коротких на расправу прусских фуражиров. Поименованные блага, как оказалось, имели касательство к высокой политике и метафизике, а то и просто к богословию, ибо проку от них было не больше, чем от пасторских проповедей, — кашу не сваришь, поле не удобришь, подстилку для скотины не сделаешь.
Вальдштайнский народ долго доказывал новой власти свою строптивость, косяком помирая от оспы, кровавого поноса и цинги и тем самым лишая прусскую корону многих бесценных объектов налогообложения. Пастор гремел о начальниках, которые не напрасно носят меч, и генералова трость с серебряным набалдашником выколачивала из мужиков гордыню, как служанка, стирая белье, вальком выколачивает грязь. Но проку было мало. Голодные гвардейские батальоны не оставили в живых ни собачонки, ни петуха. Нивы окрест Вальдштайна претворились в поля чести, напоенные кровью героев, патетически воспетые высокой риторикой анналов генерального штаба, но, что ни говори, а навозная жижа принесла бы здешней земле куда больше пользы, ибо урожаи в ту пору были, как никогда, скудные. Отдай кесарю кесарево, требовал с кафедры пробст. Оно конечно, бурчали вальдштайнские пентюхи, только отдавать-то, черт побери, нечего.
Потом настали годы поурожайнее, крестьяне начали благоденствовать и плодиться, как полевки. Генералу их новое преуспеяние было не в радость. Он надзирал за этим сбродом, как усердный егерь надзирает в охотничьих угодьях за вредным зверьем, — сажал их в колодки, запирал в холодную, порол и стрелял по ним из дробовика, когда охотничья удача ему изменяла. Дело в том, что генерал был идеалист, одержимый мечтой об идеальном крестьянине, сером, безропотном, трудолюбивом, который сыт водой да воздухом, а последний грош сует в кулак суверена, поелику преисполнен самоотречения и жаркой преданности господину. Женщинам, кроме небольшого числа, коему должно услаждать начальников во дворце, следовало быть неказистыми и неприхотливыми, как булыжник на дороге. Когда крестьяне устраивали праздники и деревенские женщины, нарядные, в расшитых юбках, сияли бесхитростной радостью жизни, генерал кипел бессильной злобой на это никчемное расточительство. Однако крестьяне упорно не желали соответствовать его идеалу, сколько он их ни драл и ни окорачивал. В смирении и испуге они склонялись перед его гневом, но всякий раз опять вставали, как примятая трава, и кишели под жесткими его каблуками, неистребимые, словно мокрицы. Все попытки генерала и шевалье приструнить здешний сброд, подвести под один ранжир разбивались о мягкую суконную стену.