— Нет, Боже сохрани, я не это имел в виду…
— Негоже торчать в комнатах да плесневеть. Комнатный фрондер, а? Надобно знать свое место. Принять решение.
— Мне теперь пора идти…
— Может, на всякий случай достанем контракт, а? Пять талеров на руки. Ну как?
— Нет-нет, я не хочу, я рукоположен в сан, у меня освобождение.
Герман расправил брыжи и постарался принять самый пасторский вид. Фельдфебель нахлестывал свои сапоги.
— Н-да. Ничего не попишешь. Не разглагольствовать же тут целый день. Этак ведь все крестьяне успеют по стогам попрятаться. Предупреждаю, пастор. Ни слова о том, что мы здесь. Ясно?
— Конечно-конечно. Боже сохрани…
— Вы, пастор, добрый патриот. Верно я говорю?
— Боже, храни короля!
— Хорошо сказано. Славно. Прочтите-ка молитву.
— Виноват, я…
— Молитву. Молитву. Прочтите молитву. По-вашему, мы, солдаты, не такие же добрые христиане, а? Живо, читайте, пока вся деревня не разбежалась.
Герман сложил ладони и начал читать молитву, варварски калеча ее по причине стучащих зубов. Гренадеры благоговейно сняли шапки, склонили белые пудреные парики. Фельдфебель, нетерпеливо гримасничая, глядел в тулью своей шляпы.
— Господи, благослови нас и спаси…
— Быстрей, быстрей!!
От нетерпения фельдфебель дергался, как марионетка. Пена выступила в уголках прыгающего рта.
— …и даруй нам мир…
— Быстрей! Черт! Короткое воздыхание Господу! Верно я говорю? Ну! Живей!
С перепугу Герман чуть не подавился остатком молитвы.
— Аминь! Господи помилуй! — крикнул он и замахал обеими руками, положив конец церемонии.
— Славно. Славно! Господне слово всегда во благо. Так-то вот. А теперь живей, бездельники, уроды нескладные… Бегом марш! Живей! Не то хлыста отведаете! Или шпицрутенов захотелось? Шевелись! Колесую! Запорю!
Фельдфебель устремился по дороге, как маленькая свирепая такса. Гренадеры рысью поспешали за ним. Скоро их и след простыл. Понемногу оседающая туча пыли — вот все, что напоминало о разбойничьей шайке.
Герман рухнул у обочины на колени и возблагодарил Бога. Спасение было столь чудесным, что на миг он примирился с Господом. При мысли о том, какой опасности он избежал, его прошиб озноб. Зваться Герман Андерц и быть младшим пастором в Вальдштайне — да ведь это счастье в сравнении со смирительной рубахой солдатчины. Ангелы-хранители, вы, значит, еще не бросили меня? Ах, как хорошо, останьтесь еще немного. Я пока не сказал моего последнего слова.
IV. Попутчик
Я, конечно, не дока в точных науках, но помнится, в физике есть закон, гласящий, что емкость не может быть меньше своего содержимого. Так вот, домишко матушки Ханны являет собою исключение из этого закона. Он вмещает Длинного Ганса, а это, по сути, невозможно.
Домишко ветхий, сущая развалюха. Гнилая соломенная крыша да облупленные стены жмутся к треснувшей печной трубе как пьяница к майскому шесту. Из трубы густо валит жирный черный дым.
Кое-кто уверяет, что Длинный Ганс спит, стоя в дымоходе, а чуб его торчит наружу, как аистиное гнездо. Это гнусная ложь. На самом деле он высовывает ноги в окошко на торцевой стене. Ранние прохожие могут увидеть в окне его чулки, огромные, чуть не с годовалого ягненка, смотря по погоде темные от росы или белые от инея. Когда солнце выглядывает из лесу, хибарка сотрясается от утреннего чиха Длинного Ганса, чулки трутся друг о друга и осторожно втягиваются внутрь. А прохожие шагают дальше, недоверчивые и возбужденные. Порой и собственным глазам трудно поверить.
Герман постучал и, пригнувшись, вошел в дверь. Облако пара ударило навстречу, очки запотели. В потемках метались неясные фигуры, словно неправедные души по ту сторону дымных вод Ахерона{21}
. Герман протер очки платком и, прищурясь, всмотрелся в туман.— Закройте дверь. Иоганнеса просквозит.
Ханна купала сына. Длинный Ганс восседал в громадной лохани, розовый, отмытый, исходящий паром. В лохани ему было тесно, он неловко, мучительно скрючился и тревожно выглядывал из-за своих узловатых колен — так старый баран выглядывает из-за реек забора. Лицо лошадиное, длинное, угловатое, в шишках и впадинах, как старая, позеленевшая от времени постельная грелка. Скулы по-монгольски высокие, точно каменные карнизы; глаза сидят глубоко. Это лицо внушало бы страх — если бы не рот. Мягкий, влажный, слегка бесформенный, странно неуместный на грубом, угловатом лице, рот его мог сложиться в мягкую просительную улыбку, от которой женщины заливались румянцем, и теребили фартук, и ужасно нервничали. Самая суровая женская добродетель лишь с трудом могла противостоять такому огромному скоплению мужского начала.
Длинный Ганс безропотно терпел немилосердные тычки матушки Ханны, только жмурился. Здоровенный кадык медленно перекатывался под щетинистой кожей. Руки, громадные, как сажальные лопаты, покоились на твердокаменных узловатых коленях. Ханна взяла из подойника зеленый обмылок, намылила щетку. Герман медлил на пороге, завороженный этой картиной. Вид обнаженной мужественности Длинного Ганса и вправду мог парализовать кого угодно.
— Я что сказала-то? Закройте дверь. Иоганнеса просквозит.