Обороняясь от жалости и жути, запинаясь за бугорки снега, под которыми один на другом громоздились коченелые трупы, Борис зажмуривал глаза: «Зачем пришли сюда?.. Зачем? Это наша земля! Это наша родина! Где ваша?»
Корней Аркадьевич, в пояснице словно бы перешибленный стягом, оперся на дуло винтовки:
— Неужели еще повторится такое? Неужели это ничему людей не научит? Достойны тогда своей участи…
— Не вякал бы ты, мудрец вшивый! — процедил сквозь зубы комроты Филькин.
Борис черпал рукавицею снег, кормил им позеленевшего Шкалика.
— Боец! — кривился, глядя на Шкалика, комроты Филькин. — Ему бы рожок с молочком!
На окраине села, возле издолбленной осколками, пробитой снарядами колхозной клуни, крытой соломой, толпился народ. У широко распахнутого входа в клуню нервно перебирали ногами тонконогие кавалерийские лошади, запряженные в крестьянские дровни. И откуда-то с небес или из-под земли звучала музыка, торжественная, жуткая, чужая. Приблизившись ко клуне, пехотинцы различили — народ возле клуни толпился не простой: несколько генералов, много офицеров, и вдруг обнаружился командующий фронтом.
— Ну нанесла нас нечистая сила… — заворчал комроты Филькин.
У Бориса похолодело в животе, потную спину скоробило: командующего, да еще так близко, он никогда не видел. Взводный начал торопливо поправлять ремень, развязывать тесемки шапки. Пальцы не слушались его, дернул за тесемку, с мясом оторвал ее. Он не успел заправить шапку ладом. Майор в желтом полушубке, с портупеей через оба плеча, поинтересовался — кто такие?
Комроты Филькин доложил.
— Следуйте за мной! — приказал майор.
Командующий и его свита посторонились, пропуская мимо себя мятых, сумрачно выглядевших солдат-окопников. Командующий прошелся по ним быстрым взглядом и отвел глаза. Сам он, хотя и был в чистой долгополой шинели, в папахе и поглаженном шарфе, выглядел среди своего окружения не лучше солдат, только что вылезших с переднего края. Глубокие складки отвесно падали от носа к строго и горестно сжатым губам. Лицо его было воскового цвета, смятое усталостью. И в старческих глазах, хотя он был еще не старик, далеко не старик, усталость, все та же безмерная усталость. В свите командующего слышался оживленный говор, смех, но командующий был сосредоточен на своей какой-то неизвестной мысли.
И все звучала музыка, нарастая, хрипя, мучаясь.
По фронту ходили всякого рода легенды о прошлом и настоящем командующего, которым солдаты охотно верили, особенно одной из них. Однажды он якобы напоролся на взвод пьяных автоматчиков и не отправил их в штрафную, а вразумлял так:
— Вы поднимитесь на цыпочки — ведь Берлин уж видно! Я вам обещаю, как возьмем его — пейте сколько влезет! А мы, генералы, вокруг вас караулом стоять будем! Заслужили! Только дюжьте, дюжьте…
— Что это? — поморщился командующий. — Да выключите вы ее!
Следом за майором стрелки вошли в клуню, проморгались со свету.
На снопах блеклой кукурузы, засыпанной трухой соломы и глиняной пылью, лежал мертвый немецкий генерал в мундире с яркими колодками орденов, тусклым серебряным шитьем на погонах и на воротнике. В углу клуни, на опрокинутой веялке, накрытой ковром, стояли телефоны, походный термос, маленькая рация с наушниками. К веялке придвинуто глубокое кресло с просевшими пружинами, и на нем — скомканный клетчатый плед, похожий на русскую бабью шаль.
Возле мертвого генерала стоял на коленях немчик в кастрюльного цвета шинели, в старомодных, антрацитно сверкающих ботфортах, в пилотке, какую носил еще Швейк, только с пришитыми меховыми наушниками, а перед ним на опрокинутом ящике хрипел патефон, старик немец крутил ручку патефона, и по лицу его безостановочно катились слезы.
Майор решительно снял трубку с пластинки. Немец старик, сверкая разбитыми стеклами очков, так закричал на майора, что затряслись у него мешковатые штаны, запрыгала желтая медалька на впалой груди и вдруг высыпались последние мелкие стекла из очков, обнажив почти беззрачные облезлые глаза.
— Зи дюрфэн нихт, — наступал немчик на майора: — Конвенцион… Вагнер… Ди либлингмузик вом генераль… Ди тотэн хабэн кайнен шутц! Ди тотэн флэен ум гнадэ ан! Зи дюрфен них![1]
Переводчица в красиво сидящем на ней приталенном полушубке, в шапке из дорогого меха, в чесаных валеночках, вся такая кудрявенькая, нарядненькая, вежливо приобняла немчика, отводя его в сторону и воркуя:
— Ист дас аух ди либлингмузик вом фюрер?
— Я, я. Майн фюрер… мэг эр инс грас байсэн![2]
— Эр вирд, вирд балд крэпирен унд дан вэрдэн тагс унд нахтс Вагнер, Бах, Бетховен унд андэрэ дейчен генос-сен эрклингэн, ди траурэнмузик ломпонирэн кенэн…[3]
— О, фрау, фрау, — закачал головой немец. — Об дэр готт ин дэр вельт эксистиерт?[4] — и, припавши к ножкам кресла, начал отряхивать пыль и выбирать комочки глины из ковра, желая и не смея приблизиться к мертвому генералу.