— Весь мой опыт, господа, — робко начал молодой человек, — с того самого времени, когда я ел дни в ешиботе
[62]Шклова, все мои многочисленные скитания по местечкам и домам цадиков убеждают меня в необходимости борьбы с фанатизмом, невежеством и, прежде всего, с каббалой, этой родоначальницей всех наших суеверий. Мы неустанно должны призывать к свободе мысли и слова. Но в то же время я убежден, что проповедь религиозной реформы, исходящая из образованных кругов, к религии равнодушных, до народной массы не дойдет.— Позвольте, мой друг, а разве не в образованных кругах Берлина зародилась Гаскала, проникшая ныне в толщу немецкого еврейства? — с искренним удивлением спросил Швабахер.
— По-вашему, получается, — Рабинович подошел вплотную к Смоленскину, — что наши усилия напрасны, что народной массе суждено вечно прозябать в невежестве и суеверии?
— Я только хотел сказать, что эволюция религиозного быта не может быть достигнута усилиями со стороны. Она может явиться лишь продуктом изменяющегося сознания религиозной массы. Религиозные реформы по немецкому образцу для русского еврейства губительны. Выхолащивая из религии все национальное, они посягают на наш язык и на мессианский идеал возрождения. Давайте отречемся от ошибочного представления, будто еврейство сохранилось благодаря религии — она сама продукт национального самосохранения.
— О чем это вы, молодой человек? — оборвал Смоленскина Богров. — О каких мифических идеалах возрождения должны мы думать, когда наша главная цель — просвещение народа, сближение его с народом русским, включение его в семью…
— Я убежден, — твердо продолжил Смоленскин, — что мы не должны идти по пути берлинского лжепросвещения. Ваш кумир Мойзес Мендельсон смотрит на еврейство как на религию дела. Но мы религия веры, и следует делать различие между национальным духом и религиозной обрядностью. Можно сколь угодно реформировать обрядовую сторону, но если мы начнем выхолащивать из нашей религии национальный дух, мы рискуем тем, что трупы просвещения будут столь же многочисленны, что и жертвы невежества.
— Нет уж, молодой человек, извольте ответить, что именно вы имеете в виду под словом «возрождение»?
— Духовно-политическое возрождение народа на его древней родине.
— Ах, вот вы о чем! Подумайте, господа, даже лучшие наши сыны поражены химерическими идеями палестинофильства. Как можно принимать к действию ветхозаветные призывы, писанные по какому-то поводу две тысячи лет назад? Да окиньте взглядом наши города и местечки! Только в Российской империи вы насчитаете четыре миллиона человек, что едва способны прокормиться в наших сытых краях. А еще тысячи и тысячи соплеменников живут на германских и французских землях. А еще тысячи евреев Востока. И всех их вы хотите перенести на негодный для проживания, а оттого и необитаемый клочок земли, которого и на карте-то различить невозможно? Право, надо быть маньяком, чтоб думать об этом всерьез.
— Ну, а по вашему мнению, Григорий Исаакович, к чему должны привести реформы? Какими вы видите плоды просвещения?
— Мы должны привести народ к эмансипированному космополитизму.
— Который обнаруживает явный наклон к обрусению? — съязвил Смоленскин.
— Не стоит иронизировать, молодой человек, возможно, в этом и состоит божественный замысел. Во всяком случае, если предназначение наше слиться с русским народом, то и быть по сему Чем следовать вашим безумным советам, лучше уж переправиться на другой берег, где нам улыбаются другие симпатии и идеалы. Должен честно признаться, господа, лишь безвинные страдания соплеменников удерживают меня от этого шага.
— Да Бог с вами, уж не о крещении ли вы говорите?
Все замолчали. Наступила долгая пауза.
— Только не это, — с дрожью в голосе начал рабби Швабахер. — Вы можете думать, что религия сохранила нацию или что нация сохранила религию, но, как бы там ни было, они вместе вдохнули в вас жизнь, дали вам язык, мораль, культуру. Крещение — это обрыв жизненных корней, это потеря личности…
Последние слова рабби Швабахера потонули в оглушительном грохоте. Сила его была такова, словно разверзлись кущи небесные или треснула твердь земная. Через минуту грохот начал слабеть, слышался лишь звон осыпающегося стекла.
Первым пришел в себя доктор Пинскер.
— Это в гостиной, не потолок ли обвалился?
Бледные, перепуганные гости устремились в гостиную. Битое стекло, обломки оконной рамы, недопитая бутылка пейсаховки, рюмки, подсвечники, картины со стен грудой лежали на полу, а посреди этого устрашающего пейзажа торчал здоровенный камень. Под покровом темно-красных облаков, затянувших небо, по улицам Одессы шел пасхальный погром.