то в горле встал упругий, неприятный комок. Необыкновенный, неземной чистоты голос, и рожденные не разумом поэта, но душой самого народа слова подобно острым стрелам пронзили Илью.
Ему было больно. Но с болью пришло понимание. Илья постиг, какой немыслимо прекрасный и невыносимо тяжелый дар несла в себе эта совсем юная девочка на сцене. Вселенной, Природой, Богом ли порожденный, дар бился в ней, точно птица в клетке. Бился – и не мог вырваться на волю. Ибо воля для русского человека – во сто крат больше, чем свобода. Свобода, как известно – это рай. Но воля – это жизнь. Райскую жизнь (как правило, для избранных) представить еще можно. Жизненный рай – нет.
И осыпались праздничной мишурой и блестками идеалистические представления Ильи о себе самом, о Яне, о друзьях и недругах.
А Пелагея все пела, и он уже не чувствовал себя, полностью погрузившись в море образов и звуков, рожденных песней:
Илья посмотрел на свою спутницу – Яна, замерев, покусывала губы. Ее статичность была сродни покою натянутой тетивы, неподвижности взведенного курка, сну пули, за секунду до смертоносного пробуждения уже досланной в ствол.
Он наивно обрадовался, что его мрачное настроение не передалось девушке, но оказалось – все еще впереди.
Завершала концерт Валентина Толкунова. И когда она пела хрестоматийные уже «Носики-курносики»:
Яна заплакала. Слезы как-то нереально, кинокомедийно брызнули из глаз девушки, и она уткнулась лицом в кружевной белый платочек, сквозь который до Ильи донесся сдавленный голос:
– За что? Почему?..
После концерта, когда «Троллер», устало гудя, пробирался по набережной, лавируя среди прочей автомобильной массы, Яна сказала:
– Я живу – как будто мешок на спине тащу. Тащу, тащу... И знаю, точно знаю – бросить не могу. Не имею права.
Илья попытался успокоить свою возлюбленную, отвлечь от дурных мыслей, но получилось это из рук вон – Яна рассердилась, и так, слово за слово, они перешли в состояние «холодной войны».
Потом, уже вернувшись домой, Илья вспомнил слова девушки о мешке – и горько вздохнул. Коваленкова очень точно, медицински верно описала не только свои, но и его, Ильи, ощущения от жизни.
Мешок. Ноша. Груз. Лямки на плечах. Зачем? Почему? Ради чего?
Мешок этот казался неподъемно тяжелым еще и потому, что постоянно приходилось выбирать, принимать какие-то решения, вставать на ту или иную сторону – словом, пытаться найти в этом пестром мире свой цвет.
Это выматывало Илью. Это угнетало. Это выводило его из себя.
Может быть, те, кто всегда жил погруженным в пестроту, не переживали так остро, но у него имелся некий эталон, ориентир, с которым можно было сравнить. А от того, что ориентиром этим являлась война, на душе становилось еще ужаснее...
Там, на войне, все просто. Гнусно, грязно, страшно – но просто. Наверное, и даже наверняка, кто-то из отцов-командиров и мучается, посылая на убой сотни и тысячи, однако что тебе за дело до их переживаний?
Ты – вот. Приклад автомата уперся в плечо, берцы уперлись в камни, палец лег на спусковой крючок. Огонь!
И мир исчезает. Стайкою наискосок уходят запахи и звуки. Остается черная прорезь прицела, дергающийся автомат – и неясные фигурки на склоне горы. Эти фигурки во что бы то ни стало должны из вертикальных и движущихся превратиться в горизонтальные и неподвижные...
Нет, конечно, только барышни-корреспондентки из глянцевых журналов, приехавшие на передовую «поснимать войну», думают, что там всегда вот так – стрельба, атаки, взрывы и торжественные построения.