И осыпались праздничной мишурой и блестками идеалистические представления Ильи о себе самом, о Яне, о друзьях и недругах.
А Пелагея все пела, и он уже не чувствовал себя, полностью погрузившись в море образов и звуков, рожденных песней:
Илья посмотрел на свою спутницу — Яна, замерев, покусывала губы. Ее статичность была сродни покою натянутой тетивы, неподвижности взведенного курка, сну пули, за секунду до смертоносного пробуждения уже досланной в ствол.
Он наивно обрадовался, что его мрачное настроение не передалось девушке, но оказалось — все еще впереди.
Завершала концерт Валентина Толкунова. И когда она пела хрестоматийные уже «Носики-курносики»:
Яна заплакала. Слезы как-то нереально, кинокомедийно брызнули из глаз девушки, и она уткнулась лицом в кружевной белый платочек, сквозь который до Ильи донесся сдавленный голос:
— За что? Почему?…
После концерта, когда «Троллер», устало гудя, пробирался по набережной, лавируя среди прочей автомобильной массы, Яна сказала:
— Я живу — как будто мешок на спине тащу. Тащу, тащу… И знаю, точно знаю — бросить не могу. Не имею права.
Илья попытался успокоить свою возлюбленную, отвлечь от дурных мыслей, но получилось это из рук вон — Яна рассердилась, и так, слово за слово, они перешли в состояние «холодной войны».
Потом, уже вернувшись домой, Илья вспомнил слова девушки о мешке — и горько вздохнул. Коваленкова очень точно, медицински верно описала не только свои, но и его, Ильи, ощущения от жизни.
Мешок. Ноша. Груз. Лямки на плечах. Зачем? Почему? Ради чего?
Мешок этот казался неподъемно тяжелым еще и потому, что постоянно приходилось выбирать, принимать какие-то решения, вставать на ту или иную сторону — словом, пытаться найти в этом пестром мире свой цвет.
Это выматывало Илью. Это угнетало. Это выводило его из себя.
Может быть, те, кто всегда жил погруженным в пестроту, не переживали так остро, но у него имелся некий эталон, ориентир, с которым можно было сравнить. А от того, что ориентиром этим являлась война, на душе становилось еще ужаснее…
Там, на войне, все просто. Гнусно, грязно, страшно — но просто. Наверное, и даже наверняка, кто-то из отцов-командиров и мучается, посылая на убой сотни и тысячи, однако что тебе за дело до их переживаний?
Ты — вот. Приклад автомата уперся в плечо, берцы уперлись в камни, палец лег на спусковой крючок. Огонь!
И мир исчезает. Стайкою наискосок уходят запахи и звуки. Остается черная прорезь прицела, дергающийся автомат — и неясные фигурки на склоне горы. Эти фигурки во что бы то ни стало должны из вертикальных и движущихся превратиться в горизонтальные и неподвижные…
Нет, конечно, только барышни-корреспондентки из глянцевых журналов, приехавшие на передовую «поснимать войну», думают, что там всегда вот так — стрельба, атаки, взрывы и торжественные построения.
На деле все совершенно иначе. Война — работа. Тяжелая, изматывающая, постоянная, рутинная… Вечная переноска тяжестей, перманентная погрузка-разгрузка. Ящики, мешки, тюки, рюкзаки, цинки — сколько их Илья перетаскал за полтора года! Бесконечные вагоны, грузовики, вертолеты, самолеты, баржи, набитые консервами, боеприпасами, лекарствами, оружием, обмундированием, иногда — гуманитарной помощью. И все это приходится таскать на себе. Днем, ночью, в снег, в ветер, в зной — на себе.
Кроме того, ты еще и роешь окопы, капониры, блиндажи, склады, землянки. Роешь, хотя вокруг один камень. Но командир приказал: рыть! И подкрепил свой приказ простыми русскими словами. И ты роешь камень. Лопатой. А чаще — лопаткой.
Кстати, о простых русских словах. На войне все нервничают. Там не разговаривают — орут. Там не ходят — бегают. И не спят — дремлют.