— Хватит! Помолчите оба! — прикрикнул Годимир, вторично стукнув по столешнице. — Забирай свои два гроша и иди дело делать! Я голодный, как дюжина волколаков, а они развели, понимаешь…
С довольной ухмылочкой корчмарь сгреб недостающие гроши в карман передника и, рассыпаясь в благодарностях, ретировался.
— Э-э-э, пан рыцарь, — протянул шпильман, — зря ты ему потворствуешь. Он так, глядишь, как раз тебе на шею влезет и ножки свесит.
— Тебе-то что за забота? Деньги-то мои… — Годимир еще злился на музыканта, который втянул его в позорную корчемную перепалку.
— А кто меня в оруженосцы нанять решил? — прищурился шпильман. — Вот я за твой кошелек и печалюсь. Или он у тебя волшебный, а, пан рыцарь? Как у Малуха-золотаря из Неколупы?
— Не волшебный, — отрезал рыцарь. — А все равно мое дело, кому сколько платить.
— Так ты уже не хочешь меня брать?
— Почему нет? Беру. Звать-то тебя как, музыкант?
— А не надо меня звать, я сам прихожу, — оскалился было шпильман, но потом посерьезнел и назвался: — Олешек. Олешек Острый Язык из Мариенберга.
— Звучит. Положим, что язык у тебя без костей, я уже понял…
Их беседе помешало появление корчмаря с двумя жбанчиками пива. Плотная белая пена свешивалась набекрень над деревянным краем, как шапочка записного гуляки. Следом за отцом поспевал Ясь с резным ставцом, на коем поджаренные кровяные колбаски утопали в перине тушеной капусты. За Ясем вышагивала коротконогая курносая девка, с первого взгляда видно — братова сестра и отцова дочка, и тоже, верно, Яська, волочащая блюдо поменьше, где две здоровенные краюхи ржаного хлеба украшались с боков стрелками зеленого лука и фиолетовыми с изморозью розетками базилика.
— Что Господь, Пресветлый и Всеблагой, послал, тем и рады! — поклонился хозяин корчмы, принимая у отпрысков угощение и выставляя его на стол. — На здравие да пойдет, а не во вред…
Он еще раз поклонился и убрался восвояси, не услышав язвительного бурчания музыканта:
— Рады они… Да за такие деньжищи еще плясать вокруг стола должны.
Годимир усмехнулся:
— Брось, не бери в голову. Как ты с таким норовом живешь только? И руки-ноги целы…
— Ты лучше спроси, как бы я жил, когда бы не смеялся над всеми и над собой заодно?
— Что, помогает?
— А то! Хочешь, я тебе песенку спою. Для затравки. Ты ж меня в оруженосцы взял не клинки точить. Ради цистры моей, поди?
— Может, поешь сперва?
— Да ладно. Больше голодал.
Олешек умостил грушевидное тело цистры на колене. Дернул на пробу струну, другую. Не расстроились ли? Результат удовлетворил музыканта. Он откашлялся и запел вполголоса:
Голос у шпильмана был не слишком сильный, да и высоковатый, хоть он и пытался пускать звук из груди, чтоб пониже выходило. Но стихи понравились всем собравшимся в корчме без исключения. Старший из богоборцев — седой, с изможденным морщинистым лицом — даже поднял вверх палец, произнося назидательно:
— Смирение есть первая заповедь Веры в Господа нашего, Пресветлого и Всеблагого.
Его товарищи согласно закивали, отчего напомнили Годимиру клюющих зерно кур. Чтоб не прыснуть со смеху, рыцарь сделал вид, будто поправляет усы, а сам прижал ладонь к губам. Но провести Олешека оказалось не просто.
— Вот, пан рыцарь, сколько ты со мной знаешься, а уже нахватался невесть чего. — И добавил, снизив голос до шепота: — Грешно со святых отцов смеяться. Ай-яй-яй, пан рыцарь.
— Ладно тебе! — Годимир не знал, гневаться ему или улыбаться. — Будешь много говорить, враз проверим, какой у тебя лоб. Стеклянный или, может, глиняный.
— Э, нет, пан рыцарь. Будешь драться — убегу. От тебя, видно, и старый оруженосец оттого сбежал? А, пан рыцарь?
— Да карга болотная его знает, отчего он сбежал. Вроде не жаловался ни на что, — совершенно искренне пожал плечами Годимир. — Лучше скажи: берешься учить меня на цистре играть?
— Ну… — уклончиво отвечал музыкант, — Поживем — увидим. Может, тебе медведь ухо оттоптал, а?
— Какой медведь?
— Известно какой. Бурый.
— При чем тут медведь?
— Да так говорят, когда человек двух нот на слух различить не может. Как такого выучишь?
— Да нет, я, вроде, различаю, — растерялся Годимир.