У моряков ноги широко расставлены, они всегда готовы подогнуться, напружиниться. Вынужденные ходить вперевалку по палубе из-за качки, моряки не могут ходить прямо и по земле. Они привыкли лавировать, недаром их нынче назначают на дипломатические посты[197]
. Военных легко узнать по походке. Их торс стоит на крестце, как бюст на постаменте, а ноги передвигаются сами по себе, словно их приводит в действие низшая по чину душа, которой поручено следить за тем, чтобы в нижней части тела все было в полном порядке. Верхняя часть тела знать не знает о том, что делает нижняя. Глядя, как ходят военные, можно подумать, будто торс Геркулеса Фарнезе[198] поставили на колесики и выкатили на середину мастерской. Дело вот в чем. Военный вынужден постоянно сосредоточивать всю свою силу в грудной клетке, он всегда ходит грудь колесом и держится очень прямо. Кроме того, говоря словами Амио[199], — а это одно из самых удачных его выражений, — всякий человек, который «восстает на ноги», резко давит на землю, упираясь в нее, при этом сила, которую он таким образом черпает в лоне матери-земли, рикошетом отдается в верхней части тела. Тогда его двигательный аппарат неизбежно разделяется надвое. Средоточие смелости у него в груди. Ноги — не более чем придаток.Итак, моряки и военные используют законы движения для того, чтобы неизменно добиваться одного и того же результата: излучения силы солнечным сплетением и руками, двумя органами, которые я охотно назвал бы вторым мозгом человека — настолько они умны и чувствительны, неуловимы и действенны. Их воля постоянно устремлена к этим двум действующим силам, что, вероятно, и обусловливает особенную атрофию движений, определяющую физиономию их тела.
Военные — и моряки, и солдаты сухопутных войск — живые доказательства физиологических проблем, которые вдохновили эту теорию. Неуловимое истечение воли, ее внутренняя сущность, родство ее субстанции с субстанцией наших идей, ее несомненная подвижность с очевидностью вытекают из наших последних наблюдений. Но явная несерьезность нашего труда не позволяет нам построить на них даже самую простую систему. Здесь наша цель — продолжать следить за физическими проявлениями мысли и доказать, что платье, висящее на вешалке, позволяет судить о человеке не хуже, чем его обстановка, карета, лошади, слуги, а также дать полезные советы людям достаточно богатым, чтобы позаботиться о своем внешнем облике. Любовь, болтовня, ужины в ресторане, балы, элегантные наряды, светская жизнь, легкомысленное поведение несут в себе больше величия, чем люди полагают. Отсюда следующая аксиома:
XII. Всякое лишнее движение есть верх расточительности.
Фонтенель[200]
перешагнул вековую грань благодаря жесткой экономии, с которой он распределял свое жизненное движение. Он больше любил слушать, чем говорить; поэтому он слыл бесконечно любезным. Каждый считал, что получил свою долю прибыли от знаний мудрого академика. Фонтенель произносил слова, которые подводили итог беседе, но никогда не принимал участия в разговоре. Он прекрасно знал, как много жизненного флюида уходит на колебание голосовых связок. Он никогда и ни при каких условиях не повышал голоса, он не разговаривал в карете, чтобы не приходилось напрягать голос. Он не ведал страстей. Он никого не любил; ему нравились. Когда Вольтер пожаловался ему на частые нападки критики, Фонтенель открыл большой сундук, набитый неразрезанными памфлетами, и сказал молодому Аруэ:«Вот все, что было написано против меня. Первая эпиграмма принадлежит перу господина Расина-отца».
И он захлопнул крышку сундука.
Фонтенель мало ходил, его всю жизнь носили. Президент Роз читал вместо него похвальные слова[201]
академикам; таким образом он нашел средство хоть что-то позаимствовать у этого знаменитого скупца.Когда его племянник, господин д'Об[202]
, чью вспыльчивость и любовь поспорить прославил в своих стихах Рюльер, открывал рот, Фонтенель усаживался в кресло поглубже, прикрывал глаза и хранил молчание. Он отступал перед любым препятствием. Когда его мучила подагра, он ставил ногу на табурет и сидел смирно. У него не было ни добродетелей, ни пороков, у него был ум. Он основал секту философов и не вошел в нее. Он никогда не проливал слез, никогда не бегал, никогда не смеялся. Госпожа дю Деффан[203] однажды спросила его:«Почему я никогда не видела, чтобы вы смеялись?»
«Я никогда не говорил «ха-ха-ха», как вы все, — сказал он, — но я смеялся тихо, про себя».
Этот маленький хрупкий механизм, который все считали обреченным на скорую смерть, прожил таким образом больше ста лет.
Вольтер обязан своим долголетием советам Фонтенеля:
«Сударь, — говорил тот, — не ведите себя как дитя, все это глупости!»
Вольтер не забыл ни этих слов, ни этого человека, ни этого принципа, ни его последствий. В восемьдесят лет он говорил, что совершил не больше восьмидесяти глупостей. Поэтому госпожа дю Шатле заменила портрет фернейского жителя изображением Сен-Ламбера[204]
.