Как человек, пьющий воду и, быть может, закаленный многолетней привычкой к кофе, я ринулся в атаку на вино, но оно не оказывает на меня ни малейшего воздействия, сколько бы я ни выпил, в зависимости от вместимости моего желудка. Я дорогой сотрапезник. Зная эту мою особенность, один из моих друзей захотел сокрушить мою непорочность. Я никогда не курил. Он надеялся одержать победу благодаря этим первым дарам, принесенным на алтарь diis ignotis[248]
. Итак, в 1822 году, в один из дней, когда в Итальянской опере давали спектакль, мой друг бросил мне вызов в надежде заставить меня забыть о музыке Россини и голосах Цинти, Левассера, Бордоньи и Паста и уложить на диван, который привлекал его взгляды еще во время десерта и на который он в конце концов улегся сам. Семнадцать пустых бутылок стали свидетелями его поражения. Он заставил меня выкурить две сигары[249], и, спускаясь по лестнице, я почувствовал воздействие табака. Мне показалось, будто ступени прогибаются у меня под ногами, но я держался довольно-таки прямо и благополучно добрался до кареты; серьезный и не расположенный к беседам, я отправился в театр. В карете я почувствовал себя как в пекле, открыл окошко, и тут свежий воздух окончательно «ударил мне в голову» — это выражение пьяниц. Перед глазами у меня все плыло. Ступени лестницы оперного театра еще сильнее прогибались у меня под ногами, чем ступени дома, где я был в гостях; но я без всяких приключений поднялся на балкон и занял свое место. Я не мог поручиться, что нахожусь в Париже среди ослепительного общества, ни туалетов, ни лиц которого я пока не различал. Душа моя была пьяна. То, что я слышал из увертюры к опере «La Gazza»[250], было фантастическими звуками, которые льются с небес, достигая слуха женщины, находящейся в молитвенном экстазе. Музыкальные фразы долетали до меня сквозь сверкающие облака, лишенные недостатков, свойственных творениям смертных, и полные божественного совершенства, запечатленного вдохновенным художником. Оркестр представлялся мне большим инструментом, где совершалась какая-то работа, но я не мог уловить ни ритма, ни механизма ее, смутно различая манжеты басов, взмахи смычков, золотые изгибы тромбонов, кларнеты, отдушины труб, но совсем не различая людей. Только одна или две напудренные неподвижные головы да два надутых гримасничающих лица тревожили меня. Я дремал.«От этого господина идет винный дух», — тихо сказала дама, которая часто задевала своей шляпкой мою щеку и которую я, сам не замечая, также часто задевал щекой.
Признаюсь, я был уязвлен.
«Нет, сударыня, — возразил я, — это дух музыки». Я вышел, держась подчеркнуто прямо, с холодным спокойствием человека, которого не ценят, и потому он удаляется, вселяя в недоброжелателей опасение, что они травят непризнанного гения. Дабы доказать этой даме, что я не имею привычки выпивать и исходящий от меня запах — не более чем досадное недоразумение, совершенно чуждое моим нравам, я вознамерился отправиться в ложу госпожи герцогини де... (сохраним ее имя в тайне), чью прелестную, утопающую в перьях и кружевах головку я завидел издали и так удивился ее немыслимому головному убору, что желание проверить, действительно ли все это сооружение находится у нее на голове или это какой-то обман зрения, получившего на несколько часов особый дар видеть все в причудливом свете, неудержимо повлекло меня к ней.