Иордэкел знал Таку с юности. Но сегодня ему в первый раз подумалось, что за последние двадцать лет Пантелимон Таку ничуть не изменился: не прибавилось ни одной морщины на лице, не выпало ни одного волоса, ни одного зуба. Большинство горожан другим его и не знали. Им в голову не приходит, что и он когда-то был молодым, каким помнит его Иордэкел Пэун: другой был взгляд, — в нем светилась жизнь, другой смех — ничего общего со злой ухмылкой, с какой он смакует сейчас поминальник мертвых.
Для всех он был только такой, как теперь.
Отталкивающего вида голова, торчащая на тонкой шее из чересчур широкого воротничка, выбритое, без кровинки лицо с пористой, угреватой кожей и невидящими глазами статуи, что века пролежала в земле, покрывшись пятнами сырости и частичками праха, застрявшими в пористом камне.
— Ты готов? — спросил Иордэкел Пэун, вдруг впервые проникаясь сочувствием к человеку, который так боится смерти, а сам давным-давно мертв.
— Еще одно, и все!
Пантелимон Таку дочитывал последнее извещение о похоронах. Кончив читать, он отодвинул газету и потер костлявые, как у скелета, пальцы, словно после удачно завершенного дела.
— Не поверишь, сколько их нынче! Шестеро! Шестеро, дорогой Иордэкел! Это тебе не шутки!
Умерло шесть человек! Двадцатилетних, тридцатилетних. Девушка семнадцати лет… Все молодые, и все умерли. А он жив! И, как всегда после чтения некрологов, он не мог совладать с чувством странного, чудовищного удовлетворения. Смерть опять обошла его стороной, выбрав жертву где-то еще, набрав положенное число из других резервов.
Он пододвинул доску и начал партию, высматривая на лице Иордэкела Пэуна признаки болезни, которая, надо думать, пощадит его самого, раз уж остановила свой выбор на другом.
Движения его были осторожны и скупы. Он не растрачивал сил попусту. Вместо того чтобы бросать кости, ронял их из кожаного мешочка. Выбив фишку противника, не давал себе труда ее сиять. Только делал знак отставить ее на край доски, чтоб была на виду. А сам прижимал к себе высокий стакан с газировкой, прикрывая ого рукою, отгораживая свои владения от воображаемого похитителя.
С тем же свирепым инстинктом собственника он не позволял болельщикам сдвигать с места свою шляпу и свой зонтик, занимавшие соседний стул, не разрешал официанту убирать стакан, когда тот был уже пуст и только загромождал стол.
Он не курил, не прикасался к крепким напиткам, не подавал никому руки, а когда в городе начиналась какая-нибудь эпидемия, нюхал карболку и никому не отворял дверей своего дома — дома старого холостяка, богатого, эгоистичного и жадного. Его дом был одним из самых представительных особняков на Большой улице: с каменной оградой, воротами из железных пик, четырьмя злыми цепными псами, двойными решетками на окнах, — и соседствовал с палатами Нягу Избэшяну-Рекурса, другого известного по всему уезду богатого старика, имевшего три поместья, три дома, три лесных участка и тридцать три тяжбы с целым светом: с соседями и крестьянами, фиском и министерствами, поставщиками и скупщиками зерна, маклерами и иностранными фирмами. В раскрытые ворота палат Нягу Избэшяну-Рекурса потоком вливались автомобили и пролетки, привозя гостей, родственников, друзей и адвокатов. В особняке Таку, здании угрюмом и вроде как заброшенном, — ни души.
Он жил в нем один, как филин. По ночам в окнах никогда не горел свет. Должно быть, за этими окнами месяцами никто не ходил из опасения попортить ковры и поцарапать паркет.
Таку помещался в дальней комнате рядом с кухней, где всей мебели только и было, что железная кровать под солдатским одеялом да деревянная лохань.
Отсюда он и выползал, разнося по городу зловещий запах морга и омрачая любую радость. В его присутствии к самому безудержному веселью примешивалась щемящая душу тревога, передававшаяся от гостя к гостю, будто каждый вдруг вспоминал, что оставил дома возле занавески или на ворохе газет горящую свечу. Дружба с Иордэкелом Пэуном, ограничивавшаяся, впрочем, тремя партиями в кости по утрам, после чего они в этот день больше не виделись, было одной из тех необъяснимых связей, которые обусловлены законом противоположностей.
Был лишь один человек, мстивший Таку от лица общественного мнения, упрямо преследуя его и при встрече потешаясь с утонченной жестокостью кошки, когда ей в лапы попадает мышь. Вот и теперь этот человек заметил его с противоположной стороны улицы. Перешел ее и прежде, чем поздороваться, прохрипел официанту, чтобы тот прибрал помещение, попросту говоря — убрал с дороги шляпу, зонтик и стакан Пантелимона Таку.
Официант повиновался. Владелец зонтика и шляпы не посмел возразить. Проглотил пилюлю молча.
Только по окончании этой процедуры вновь прибывший протянул им волосатую руку и плюхнулся на стул.