— Простите, сэр, — насмешливо проговорил хитрый официант.
— Достала гребаная музыка! — рявкнул Патрик, в бешенстве оглядывая обеденный зал; знакомая мелодия Шопена маячила на грани слышимости. — Включили бы громче или совсем вырубили бы, — прорычал Патрик и раздраженно добавил: — В каком смысле надругался? Да в сексуальном!
— Боже, мне очень жаль, — проговорил Джонни. — А я-то гадал, за что ты так ненавидишь отца.
— Вот, теперь ты знаешь. Первый случай замаскировали под наказание. В какой-то мере чувствуется кафкианский шарм — преступление без названия, оттого многоликое и страшное.
— Так это продолжалось? — спросил Джонни.
— Да-да, — торопливо ответил Патрик.
— Вот ублюдок! — воскликнул Джонни.
— Я то же самое повторял годами, — отозвался Патрик. — Но я устал от ненависти и продолжать в таком же духе не могу. Ненависть привязывает меня к тем событиям, а я больше не хочу быть ребенком. Патрик снова вошел в струю: привычные анализ и рассуждения спасли его от молчания.
— Для тебя, наверное, мир сломался пополам, — сказал Джонни.
Меткость фразы потрясла Патрика.
— Да-да, случилось именно это. Как ты догадался?
— По-моему, это вполне очевидно.
— Странно слышать, как это называют очевидным. Мне те инциденты всегда казались запутанной тайной. — Патрик остановился. То, о чем он говорил, имело для него колоссальное значение, но целый пласт непостижимого так и остался неохваченным. Его разум и теперь мог лишь выдавать новые определения или уточнять имеющиеся. — Мне всегда казалось, что правда освободит меня, — начал Патрик, — но она лишь сводит с ума.
— Если расскажешь правду, то, может, и освободишься.
— Может быть, только самопознание в чистом виде бесполезно.
— Ну, оно поможет сделать страдания осознанными, — возразил Джонни.
— Ага. Шикарная перспектива!
— В итоге это, возможно, единственный способ облегчить боль и перенести центр внимания с себя на что-то другое, — сказал Джонни.
— Ты предлагаешь мне найти хобби? — засмеялся Патрик. — Плести корзины? Шить почтовые сумки?
— Вообще-то, я пытался придумать что-то помимо этих двух занятий, — вставил Джонни.
— Но если отбросить хандру и горечь, что мне останется? — спросил Патрик.
— Почти ничего, — признал Джонни, — но ведь вакуум можно заполнить.
— Не морочь мне голову… Как ни странно, вчера, наслушавшись о «милосердии» в «Мере за меру», я представил себе путь без лжи и горечи, вариант, с которым не поспоришь. Но если такой существует, постичь я его не в силах. Я знаю лишь, что устал от стальных щеток, жужжащих у меня в голове.
Пока официант убирал со стола тарелки, оба молчали. Патрика удивляло, как легко он поделился самой тайной и постыдной правдой своей жизни. Однако удовлетворения не чувствовалось, катарсиса от признания не случилось. Возможно, он говорил слишком абстрактно. «Отец» давно превратился в условное обозначение собственных психологических проблем. Патрик забыл его самого — мужчину с седыми кудрями, хриплым дыханием и гордым лицом, который на закате лет неловко искал расположения тех, кого предал.
Когда Элинор набралась смелости и подала на развод, Дэвид покатился под откос. Как опозоренный мучитель, жертва которого погибла, он корил себя за то, что мучил нерационально, вина и жалость к себе боролись в нем за первенство. Еще досаднее стало, когда восьмилетний Патрик, ободренный расставанием родителей, в один прекрасный день воспротивился его сексуальным домогательствам. Превращение игрушки в личность надломило Дэвида, сообразившего, что Патрик понимает, что с ним вытворяли.
В это сложное время Дэвид навестил Николаса Пратта в Королевском госпитале сестры Агнесс, где тот восстанавливался после тяжелой кишечно-полостной операции, последовавшей за крахом четвертого брака. Дэвид, оглоушенный перспективой собственного развода, застал Николаса на больничной койке распивающим шампанское, которое пронес один из верных друзей. Гребаных женщин, которым доверять нельзя, Николас обсудил с большой готовностью.
— Хочу, чтобы мне спроектировали замок, — объявил Дэвид, которому Элинор предлагала построить домик на удивление близко к своему дому в Лакосте. — Видеть больше не хочу гребаный мир!
— Прекрасно тебя понимаю, — пролепетал Николас, речь которого в постоперационном тумане стала глуше и отрывистее. — Единственная проблема гребаного мира — гребаные люди. Будь добр, дай мне лист бумаги.
Пока Дэвид расхаживал по палате и, вопреки больничным правилам, курил сигару, Николас, решивший удивить приятеля дилетантским чертежным мастерством, набросал дом, достойный мизантропического порыва Дэвида.
— И посылай всех подальше! — посоветовал Николас, когда закончил, и бросил листок через койку.
Дэвид поднял его и увидел пятиугольный дом без окон по переднему фасаду, расположенный вокруг дворика, в котором лирик Николас посадил кипарис, столбом черного пламени возвышавшийся над низкой крышей.