Бриджит дала ему номер телефона Мелроузов, зная, что Барри туда не позвонит и что предложенная встреча все равно не состоится.
— А ты здесь давно? — спросила она.
— Дней десять. Я тебе только одно посоветую: не пей розового. В здешнем вине столько химии, что с похмелья колотит похлеще, чем после винта.
Над самым ухом Бриджит раздался голос Николаса:
— Где тебя носит?! Совсем совесть потеряла, смоталась куда-то, а я ищу тебя по всему аэропорту, таскаюсь с чемоданами уже минут пятнадцать! — Николас сердито уставился на нее.
— Надо было взять тележку, — сказал Барри.
Николас посмотрел на него как на пустое место:
— Никогда больше так не делай, иначе я… А, вот и Элинор!
— Николас, извини, пожалуйста. Мы заглянули в парк аттракционов, покататься на колесе обозрения, а нас случайно отправили на второй круг, представляешь?
— Ты в своем репертуаре, Элинор. Тебе всегда достается больше развлечений, чем ты думаешь.
— Ну, мы все-таки успели. — Элинор помахала Николасу и Бриджит, выводя круги раскрытой ладонью, будто мойщица окон. — Познакомьтесь, это Анна Мур.
— Привет, — сказала Анна.
— Как поживаете? — сказал Николас и представил Бриджит.
Элинор повела всех к автомобильной стоянке, и Бриджит послала Барри воздушный поцелуй.
— Чао! — сказал Барри, тыча пальцем в уверенное заявление на своей футболке. — Не забудь.
— С кем это беседовала твоя подруга? — спросила Элинор. — Очаровательный юноша.
— Он летел вместе с нами, — ответил Николас, раздосадованный тем, что Барри оказался в аэропорту и что Бриджит, наверное, успела договориться с ним о встрече. Он попытался отогнать дурацкие мысли, но безуспешно, и, как только все уселись в машину, прошипел: — О чем ты говорила с этим типом?
— Барри никакой не тип, — возразила Бриджит. — Поэтому он мне и нравится. И если хочешь знать, он сказал: «Не пей розового, в нем столько химии, что с похмелья колотит похлеще, чем после винта».
Николас резко повернулся и устремил на Бриджит убийственный взгляд.
— Между прочим, он совершенно прав, — сказала Элинор. — Надо было пригласить его на ужин.
Проследив, как Патрик сбежал из библиотеки, Дэвид пожал плечами, присел к фортепиано и начал импровизировать фугу. Ревматические пальцы возмущались при каждом ударе по клавишам. На крышке фортепиано пойманным облачком стоял стакан пастиса{22}
. Боль мучила Дэвида весь день и будила его по ночам, если он ворочался. Будили его и кошмары; он так громко стонал и вскрикивал, что его бессонница проникала в соседние спальни. Легкие тоже никуда не годились, и, когда его настигал приступ астмы, в груди хрипело и свистело, а лицо опухало от кортизона, который должен был снять спазмы в бронхах. Задыхаясь, Дэвид останавливался на лестничной площадке, не в силах вымолвить ни слова и обшаривая взглядом пол, словно бы в поисках воздуха.Музыкальный талант пятнадцатилетнего Дэвида привлек внимание Шапиро, знаменитого преподавателя игры на фортепиано, который славился тем, что никогда не брал двух учеников одновременно. К сожалению, спустя неделю Дэвида подкосила ревматическая лихорадка, и он полгода провел в постели; распухшие суставы лишили его возможности играть на фортепиано. Из-за болезни он не стал серьезным пианистом и, хотя его распирали замыслы, отказался заниматься сочинительством музыки, утверждая, что ему прискучило марать нотную бумагу «стаями головастиков». Вместо них у него появились стаи поклонников, умолявших сыграть после ужина. Как правило, его просили исполнить композицию, которую он играл в прошлый раз и вскорости забывал, однако слушатели вполне удовлетворялись новой музыкальной пьесой, которую он точно так же забывал. Неустанное стремление развлекать окружающих и дерзость, с которой он бравировал талантом, привели к тому, что все его тайные, ревностно оберегаемые замыслы постепенно рассеялись и тоже забылись.
Он наслаждался лестью, однако сознавал, что, экстравагантно разбрасываясь талантом, так и не избавился ни от приверженности к стилизации, ни от страха перед посредственностью, ни от мучительного подозрения, что каким-то образом сам виноват в приступе ревматической лихорадки. Однако же это осознание для него было бесполезным; то, что он уяснил причины своих неудач, нисколько не умаляло самих неудач, а кроме того, лучше бы он этого не знал, поскольку это лишь усиливало в нем ненависть к себе и делало ее более явной.