– Похоже, м-м-мистер Трейси, я перегрузил первичный контур.
– Ничего страшного, Всезнайка, починишь, – великодушно согласился Томас. – А серьезно, – обратился он уже к Мэри, – что это за споры о сознании, которые так злят папу?
– О господи! – выговорила Мэри. Сговорились они все, что ли? Она решила ответить научной фразой, которая отобьет у Томаса охоту расспрашивать дальше. – Это серьезные философские и научные споры о том, едины ли мозг и сознание.
– Разумеется, нет, – произнес Томас, вынимая большой палец изо рта и округляя глаза. – Мозг – это часть тела, а сознание – внешняя душа.
– Верно, – изумилась Мэри.
– А вот чего я не понимаю, – продолжал Томас, – почему все есть.
– Что ты имеешь в виду? Почему все есть, хотя могло бы не быть?
– Да.
– Понятия не имею, но, вероятно, этот факт заслуживает удивления.
– Вот я и удивляюсь, мама.
Когда Мэри пересказала Эразму слова Томаса про сознание как внешнюю душу, на того это произвело куда меньшее впечатление, чем на нее.
– Довольно старомодная концепция, – заметил он, – хотя более современная точка зрения: что душа – это внутреннее сознание, – ничего особого не дает, только переворачивает с ног на голову отношения между двумя этими смутными понятиями.
– Пусть так, – согласилась Мэри, – но разве не удивительно, что шестилетка так ясно выражается на такую сложную тему?
– Дети часто говорят то, что кажется нам удивительным, потому что еще не привыкли считать эти темы сложными. Мой Оливер одержим смертью, а ему только шесть. Он не способен смириться со смертью, отказывается считать ее частью мироустройства, смерть – это изъян творения, смерть обессмысливает все. Мы смирились с фактом смерти, хотя опыт ее переживания непередаваемо странен. Оливер не научился надевать на палача капюшон, заменяя переживание фактом. Для него это всякий раз новый опыт. Как-то я нашел его на подоконнике в слезах над мертвой мухой. Он спросил, почему все умирает, и я не смог предложить в ответ ничего лучше тавтологии: потому что ничто не вечно.
Привычка Эразма обобщать, подводить под все теоретическое обоснование выводила Мэри из себя. Она всего-то и хотела, чтобы он похвалил Томаса. Даже когда она заявила ему, что не видит смысла продолжать их отношения, он воспринял ее решение с обидным спокойствием, а затем признался, что «в последнее время заигрывал с панпсихизмом», словно, обнажив дикую сторону своего интеллекта, заставил бы Мэри передумать.
Мэри решила не брать детей на похороны Элинор, оставив их с матерью. Томас не помнил бабушку, а Роберт так подпал под влияние Патрика, воспринимавшего поступок Элинор как предательство, что похороны скорее оживили бы затухший огонек враждебности, чем смягчили грусть и чувство потери. В последний раз они были вместе пару лет назад в Кью-Гарденз, в сезон цветения пролески, вскоре после того, как Элинор оставила «Сен-Назер» и поселилась в Англии. На пути к лесистой части парка Мэри катила коляску Элинор через извилистую долину рододендронов по дорожке, окаймленной с обеих сторон цветочной стеной самых ярких оттенков. Патрик периодически отставал, притворяясь, будто восхищается розовыми и оранжевыми цветами, и незаметно прикладываясь к бутылочке виски. Роберт и Томас исследовали гигантские заросли на противоположном склоне. Когда внезапно посреди тропы возник золотой фазан, сверкнув глазурью шафраново-желтых и кроваво-алых перьев, Мэри от восхищения замерла и остановила коляску. Фазан величественно пересек нагретую солнцем дорожку вихляющей птичьей походкой, задрав голову, словно плывущая собака. Элинор, в голубеньких фланелевых брюках и бордовом кардигане с большими плоскими пуговицами и дырками на локтях, смотрела на птицу с тревожным недовольством – выражением, ставшим привычным для ее застывших черт. Патрик, непоколебимый в своем решении не разговаривать с матерью, прошел мимо, бормоча, что должен присмотреть за мальчиками.
Элинор отчаянно закивала Мэри, чтобы та наклонилась к ней, и произнесла одну из редких в последнее время осмысленных фраз:
– Не могу забыть, что он – сын Дэвида.
– Не думаю, что сейчас его мучает именно отец, – ответила Мэри, удивленная собственной резкостью.
– Мучает, – повторила Элинор.
Мэри толкала коляску по изрытой колдобинами дорожке лесистой части парка, когда Элинор нашла в себе силы снова заговорить:
– У… тебя… все… хорошо?
Элинор задавала вопрос снова и снова, все больше возбуждаясь, не обращая внимания на голубую дымку пролески, смешанную с желтыми стеблями дикого чеснока под нависающей тенью дубов. Она хотела защитить Мэри от Патрика не потому, что догадывалась о ее проблемах, а потому, что пыталась спасти себя с помощью обращенного в прошлое волшебства, спасти себя от Дэвида. Попытки Мэри отвечать утвердительно мучили Элинор, потому что единственный ответ, который она приняла бы, звучал так: «У меня все плохо! Я живу в аду с тираном и безумцем, как и ты жила когда-то, моя бедняжка! И все же я искренне верю, что вселенная спасет нас благодаря твоей чудесной шаманской силе раненой целительницы».