— Да мне по барабану, должны или не должны. Я не хочу.
— В том и дело, что всем по барабану. Понимаешь, если бы каждый увалень вроде тебя знал свои права, не стеснялся за них бороться и тыкать в них носом любого, кто захочет его куда-то на халяву припахать, наверху было бы куда меньше всяких уродов.
— Можешь спустить свои философские наезды в толчок, — беззлобно огрызается Миша. — Сам-то чё по утрам мёрзнешь, как шалава продажная, раз такой умный?
— Я не умный. В том-то и дело. Был бы я умным, я бы знал, где нас надули.
Миша методично скатывает стопку листовок в трубочку, чиркает зажигалкой. Глянцевая бумага горит плохо, чадит, рисуя в воздухе струйками чёрного дыма.
Яно повезло: он слёг с температурой, взял больничный и улетел на родину. А когда вернулся, был потрясён произошедшей с городом переменой.
Везде на улицах плакаты с обрюзгшими лицами, с громкими лозунгами и фамилиями под цвет российского флага. Обращались эти лица к народу, обращались в рты, кричащие с каждого столба, с каждой остановки. Ими, как обоями, заклеивалась сверху донизу любая ровная поверхность. На фасаде университета появилась надпись: «Федоевский — Победитель!»
Ислам наблюдал за людьми. Привычно и очень вяло ругали власть, а на плакаты смотрели обычно. Смотрели — и равнодушно отворачивались. Как на мусор, набросанный возле урны. Город расцвёл цветами российского триколора, красным КПССовским, пестрил медведями. Яно всё больше впадал в недоумение, от чего его акцент всплывал на поверхность, как большая черепаха:
— Что это, Ислам?
— Выборы.
— Они что, друг друга рекламируют?
— Пиарят. Это называется — пиар. Пиарасты.
— А, в Европе тоже есть пиар. Там вот эти вот, — он ткнул в плакат, — выступают по телевизору. Называется «дебаты».
— У нас по ящику показывают и не такое. И знаешь, что тебе скажу? Хорошо, что у нас нет телевизора.
В принципе, ящик ящиком. Он для того и создан. Не хочешь видеть очередную намасленную лысину — выключи и иди спать. Или читать книжку. Но когда видишь вот это на каждом углу — поневоле поднимается раздражение.
Ислам собирает его в плевок и отправляет под ноги.
— Неужели вашим людям это нравится? — допытывается Яно.
— Не очень. Да что там. Спроси любого — и каждый тебе ответит, что он уже не помнит большую часть этих морд. А тем, кого помнит, — не верит. Совсем не нравится.
— А почему никто ничего не делает?
— Ты как ребёнок, Ян.
— Могли бы что-то сделать. Если каждый сделает понемножку, может быть, они, — он тыкает в плакаты варежкой, — захотят… подумать?
— Что сделать, например?
Ян делает шаг в сторону, на ходу стягивая варежку. Пальцы скользят по плакату, находят слабину в плохо промазанной клеем бумаге. Она превращается в его руках в комок и летит в ближайшую урну.
— Неплохо, — оценил Ислам.
Улыбка вползает на лицо, полная застенчивости, держится на губах.
— Я правильно сделал?
Он иностранец… нет, не так. Не важно, иностранец он или нет. Просто его мир — это не только родной Таллинн и кое-где этот город, его мир очень далеко отсюда, и одновременно он — везде вокруг. В кусочках, что разбросаны по комнате в общежитии, книжках, дисках с музыкой, в мелодии, что он наигрывает на своём саксофоне. Его мир — это далёкая Мексика, это Индия и Китай. Глубины океана, оркестровая яма и рёв зрителей на концерте «U2». Он нигде, и в то же время ему есть дело до всего.
— Ещё бы, — говорит Ислам. — Ещё бы…
Хасанов тянется к соседнему плакату, глаза чешутся, кажется, на них сейчас смотрит вся улица. Краем глаза видит суету, мельтешение машин, лица людей в перегаре улицы, выражений не видно, и от этого ещё страшнее.
Делает над собой усилие. Оглушительно хохочет и срывает плакат.
— Ты чего? — пугается Яно.
— Ничего, — Хасанов смеётся, бумажка отскакивает от носка его ботинка, спохватывается, поднимает её с земли и швыряет в урну. — Не знаю. Что-то поржать захотелось, знаешь? Давай помогай.
Вместе они очищают стену от рекламы. Остаются следы клея, клочки глянца, но всё нормально. Пусть знают господа депутаты, что их рожи здесь уже побывали — и они здесь не прижились.
Глава 3
С крыши общежития можно перекинуть мостик на крышу, собственно, универа. Первый корпус примыкает углом к общаге, разделяет их каких-то полтора метра пронзительной, отчаянной высоты и два низеньких бортика с одной и другой стороны. Крыша первого корпуса запиралась на замок, и вытаскивание ключа из подсобки было настоящим адом. Как и проникновение в универ после одиннадцати, как раз тогда, когда оно на самом деле необходимо.