«Словно Помона из пламени дня распаленного, возвращалась в сияющие утра Аделя, вывалив корзинку цветастых красот солнца — лоснящиеся, полные влаги под тоненькой кожицей черешни, таинственные черные вишни, чей аромат далеко превосходил ощущаемое на вкус, абрикосы, в золотой плоти которых была сокрыта долгая послеполуденная суть; а заодно — вдобавок к чистой этой поэзии плодов — налитые силой и питательностью пласты мяса с клавиатурой телячьих ребер, водоросли овощей, схожие с убитыми головоногими и медузами — сырьевое вещество обеда, где вкус пока что пребывал не-состоявшимся и бесплодным, вегетативные и теллурические ингредиенты еды, пахнувшие ДИКИМ И полевым». (Эппель)
Трудно понять, почему Цывьян потерял Помону (присутствующую в польском оригинале), «появлялась» ли Аделя «сияющими утрами из пламени разгорающегося дня» или «возвращалась из пламени дня распаленного» (и то и другое — красиво, но вычурно, пересолено, пересвечено). Но. согласитесь, господа — «высыпала из корзины красочные дары солнца» все-таки лучше, чем «вывалив корзинку цветастых красот солнца».
«Вишни, аромат которых был еще нежнее, чем вкус» — сомнительно, но терпимо, а «вишни, чей аромат далеко превосходил ощущаемое на вкус» — неуклюже.
«Абрикосы, в чьей золотистой мякоти крылась сущность тягучих вечеров» — плохо, но еще хуже — «абрикосы, в золотой плоти которых была сокрыта долгая послеполуденная суть». По-видимому, оба переводчика не поняли автора, или он сам перемудрил в погоне за красным словцом.
Не буду продолжать. Текст Шульца конечно хорош и по-русски, и оба переводчика молодцы (хотя Цывьян еще и читабелен). Но та пограничная, кристальная… смыслофонетическая глубина… красота… экспрессия… прозы Шульца, которая по-видимому присутствует в польском оригинале — в переводе замутняется, захламляется и особенно — в таких, «черешнево-вишенных», кудрявых пассажах, из которых состоит добрая половина его текстов. То есть как минимум половина оригинального текста Шульца — непереводима в принципе (еще раз убедился в этом, почитав Шульца по-немецки; Шульц по-немецки — это цветы из ломкой фольги).
Это означает, что мы можем использовать в наших поисках только ясные, недвусмысленные «смысловые конструкции» прозы писателя.
Тем более, что Шульц и по-польски видимо тоже далеко не всегда бил в десятку — как ни старались переводчики, а «водоросли овощей» (если уж онп «водоросли») никак не хотят быть похожими на «мертвых спрутов и медуз» или «убитых головоногих».
А употребленные автором определения — «вегетативные и теллурические» (в переводе на нормальный язык — «растительные и земные») — хоть и звучат загадочно и по-пностранному, но в перечислении превращаются в бессмысленность.
И вообще, довольно часто словесные волнообразные и спиральные эскапады Шульца — в частности и граничащие с тавтологией излюбленные его плеоназмы — это только «сырье» словесного «обеда с еще неоформленным и непонятным вкусом». Или еще хуже — «сырьевое вещество обеда, где вкус пока что пребывает несостоявшимся и бесплодным». Особенно в бесконечных описаниях метеорологических и климатических явлений, света, дней, ночей, звезд, ветров, времен года, часов дня и подобного.
Написаны они действительно «гениально», но хочется пропустить. В больших дозах, а чувства меры у дрогобычевского пантеиста часто не хватало, быстро осточертевают. Зато «истории» Шульца, в которых есть хоть какой-то, пусть и химерический сюжет, захватывают так, что оторваться невозможно.
Продолжим чтение «Августа».
Пройдемся с мамой Генриеттой и маленьким Иосифом по рыночной площади.
Посмотрим на «большой шар с малиновым соком» в окне местной аптеки.
Причастимся «великой трагедии подсолнуха».
Вот и забор… граница миров…
«А за забором, за этими дебрями лета, в которых разрасталась дурость ополоумевших сорняков, была свалка, вся заросшая чертополохом. Никто не знал, что именно там август того года справлял свои великолепные языческие оргии. На свалке в зарослях бузины стояла прислоненная к забору кровать полоумной Тлуи. Так все звали ее. На куче мусора и отбросов, битых горшков, рваных башмаков, тряпок и щебня стояла крашенная зеленой краской кровать, подпертая вместо отломанной ножки двумя кирпичами. Одичалый от зноя воздух на свалке раздирают молнии блестящих навозных мух, разъяренных солнцем, и воздух трещит, словно от невидимых трещоток, разжигая бешенство.