Этот человек, мистер Томас, как я узнал впоследствии, был с меня ростом. Он повернулся и пошел к выходу, глядя по сторонам и легонько постукивая по ладони большим ключом. Вообразите меня тогда: сидящего на краю бетонной койки, положив локти на колени, с вяло свисающими кистями рук и низко опущенной головой. Горло словно бы стискивало чем-то горячим; я глядел, помигивая, на пол, и увидел, как между ступнями упало несколько слез. В камеру упала какая-то тень; я испуганно поднял взгляд: перед ней стоял Джон Джайлс.
— Курево есть? — спросил он.
Я покачал головой; он зашаркал прочь.
Ужинал я в камере с картонной тарелки, деревянной ложкой и вскоре после этого получил два одеяла и три листка туалетной бумаги. Потом дверь захлопнулась с оглушительным
— Успокойся, сынок, — негромко произнес он, — не расстраивайся.
Я не ответил; стоял в камере и глядел на него. Через несколько секунд он сказал:
— Ложись, сынок.
И я лег. Санитар отошел, и я слышал, как он утихомиривал стонущих и воющих, пока в палате не стало почти тихо. Я лежал, казалось, целую вечность, глядя на скошенную тень решетки на потолке, потом стал видеть паутину под крышей отцовского сарая; это принесло какое-то утешение, потому что после этого я смог заснуть.
Следующий день прошел в сменявших друг друга циклах скуки и ада. Я быстро потерял душевное равновесие, разволновался — вряд ли это удивительно — и вскоре, лишившись рубашки и брюк, оказался запертым, одетым в нервущийся брезентовый халат. О, это было самым тяжелым временем; я сейчас содрогаюсь при мысли, что мне, должно быть, приходилось переносить, раз я совершал такие поступки. Отчаяние, мука, ужас и безысходность моей изоляции были таковы, что я сбросил халат и написал собственными фекалиями свое имя на стене — имеется в виду подлинное,
То были тяжелые дни, однако в это время я научился, как уже сказал, выстраивать систему раздвоенного сознания и представляться перед ними сумасшедшим, а Паучок тем временем держался замкнуто. Отчасти это произошло благодаря табаку: в Гэндерхилле выдача табака представляла собой одну из тех жестких вех, как-то разнообразивших дни. Табак выдавали из жестянки в передней части палаты после завтрака и после ужина. Я быстро научился становиться вместе с остальными в очередь, удовольствие доставлял не столько сам табак, сколько, как ни странно, его недостаточность, скудость утренней порции, из-за чего человек с нетерпением дожидался вечера (выкурив весь полученный к полудню), а потом конец вечерней порции заставлял в долгие бессонные ночи с нетерпением дожидаться утра. Все удовольствие заключалось в проволочке, в предвкушении; и вот так они делали тебя своим созданием, потому что если ты приходил в беспокойство, то лишался своей порции, и весь приятный ритм предвкушения и удовлетворения исчезал; и до чего же унылым, скучным становился день! И это тоже побуждало меня выстраивать систему раздвоенного сознания, так как если я представлялся хорошим сумасшедшим, мне дважды в день давали табак, я мог по своему усмотрению выкуривать его или припрятывать. Но табак был не всесилен: люди все равно бились до крови головой о стену, разрывали одежду, прожигали тело самокрутками, заталкивали халаты в отверстия туалета и спускали воду, вода заливала камеру и, журча, текла по проходу. Ведь это было жесткоскамеечное отделение, и мы находились там потому, что сорвались; но я научился представляться хорошим сумасшедшим, и тогда решили, что я готов предстать перед доктором Остином Маршаллом.