И во множестве подобных картин, в каждой интонации тети Мэй, рассказывающей о том, что видела и помнила, мальчик слышал давным-давно отзвучавшие в горах голоса, видел быстро проплывающие по дикой местности темные тени, прислушивался к дикому ледяному отчаянию мартовских ветров, завывающих в сухой траве горных полян за месяц до прихода весны. Прошлое являлось ему зимними ночами в комнате с догорающим камином, летом – на веранде дедовского домика, где тетя Мэй сидела с другими старыми каргами, связанными с ней кровным родством, за нескончаемыми историями смерти, рока, ужаса и давным-давно сгинувших в горах людей. Являлось во всем, что они говорили и делали, в мрачном образе мира, из которого они вышли, в чем-то давным-давно сгинувшем среди этих гор.
Джойнеры всегда были правы, несгибаемо правы, торжествовали над смертью и всеми выпавшими на их долю напастями. А он, их родственник, временами чувствовал себя прирожденным преступником, парией, недоступным миру их несгибаемой правоты, незапятнанной чистоты, непогрешимой добродетели. Они наполняли его безымянным ужасом того утраченного, уединенного мира в старых забытых холмах, из которого вышли, какой-то ненавистью, каким-то невыразимым страхом.
Отец его был плохим. Мальчик это знал. Он тысячу раз слышал о постыдном поведении отца. История отцовских преступлений, отцовской греховности, отцовской распутной, нечестивой, безнравственной жизни запечатлелась в его сердце. И все же образ отцовского мира был для него хорошим, приятным, исполненным тайных тепла и радости. Все части города, все места, земли, вещи, связанные с жизнью отца, казались ему дышащими счастьем и весельем. Мальчик знал, что это дурно. Он с горечью чувствовал, что опорочен отцовской кровью в жилах. Сознавал с трагической удрученностью, что недостоин быть торжествующим над смертью, неизменно безупречным, олицетворяющим предсказание или рок Джойнером. Джойнеры вызывали у него отчаянное чувство безнадежного одиночества. Он знал, что недостоин их, и постоянно думал об отцовской жизни, о греховной теплоте и блеске отцовского мира.
Мальчик часто лежал на траве перед прекрасным новым домом дяди в золотисто-зеленой послеобеденной дремотности и постоянно вспоминал об отце, думая: «Сейчас он там. В это время дня он, видимо, там». И дальше: «Теперь он, наверное, идет по тенистой стороне улицы – к окраине – мимо сигарной лавки. Вот он вошел туда. Я ощущаю запах хороших сигар. Он опирается на прилавок, погля-цывает на улицу и разговаривает с Эдом Бэттлом, продавцом. Возле двери стоит деревянная статуя индейца, люди снуют туда-сюда по узкому прохладному тротуару. Вот в лавку заходит отцовский друг Мак Хэггерти. Там есть и другие мужчины, они курят сигары и жуют крепкий ароматный табак…».
«Рядом парикмахерская, щелканье ножниц, запах одеколона, ваксы и хорошей кожи, несмолкаемые протяжные голоса парикмахеров. Теперь он заходит побриться. Я слышу звучный, чистый скрип бритвы по щетине на его лице. Вот люди обращаются к нему. Слышу дружелюбные голоса мужчин, вздымающиеся в приветствии. Все эти люди из мира моего отца, греховного, блестящего, соблазнительного, о котором я столько думаю. Все эти мужчины, что курят сигары, жуют табак и ходят в парикмахерскую Формена, знают моего отца. Добродетельные люди вроде Джойнеров ходят по другой стороне улицы – солнечной в послеполуденное время, где блеск и свет…».
«Вот он побрился. И быстро заходит за угол в заведение О'Коннела. Плетеные двери закрываются за ним. Сразу же ощущаются хмельные пары пива, запахи опилок, лимона, ржаного виски и горькой настойки «Ангостура». Лениво вертятся деревянные лопасти вентилятора, он бросает взгляд на большую отполированную стойку, громадные зеркала, бутылки, на блестящие протертые стаканы, бронзовую подставку для ног со вмятинами от тысяч башмаков, и Тим О'Коннел, с тяжелым подбородком, опоясанный белым фартуком, подается к нему…».
«Он снова выходит на улицу. Вижу, как идет по ней. Вот он в платной конюшне. Вижу стены, обитые ржавой рифленой жестью, деревянный уклон, выщербленный множеством подков, большие копыта, топающие по деревянным половицам, ударяющие быстро, небрежно о стенки стойл, полы с конскими яблоками, чистые, сухие хвосты на вычищенных, лоснящихся гнедых крестцах, негров, хрипло разговаривающих с лошадьми грубовато-ласковым тоном, с грубыми шутками, с пониманием лошадей, людей вперемешку с лошадьми в тесноте: «Иди сюда! Куда поперлась?». Резиновые шины на колесах карет и колясок, плавно шелестящие по истоптанному полу… Тесную контору слева, где отец любит посидеть, поболтать со служащими конюшни, маленький обшарпанный сейф, старое шведское бюро, скрипучие стулья, маленькую горячую железную печку, грязные, немытые окна, там пахнет кожей, старыми потрепанными гроссбухами, упряжью…».
Так мальчик непрестанно думал об отцовской жизни, о местах, где бывает отец, о его маршрутах, обо всей очаровательной картине отцовского мира.