<…> Опасность вооруженного столкновения между нами и румынами стала вполне реальной. <…> Мы в совете стали думать о том, какие силы мы можем противопоставить румынам в случае вооруженного с ними столкновения, и выяснили, что наша Дунайская флотилия и часть солдат морских полков из числа более молодых годов согласны принять бой [485]. Крестьяне и рабочие района, зная, чем грозит им захват Румынией края, тоже хотели драться с румынами и требовали оружия. Но совет дал огромный промах, отказавшись вооружить местное трудящееся местное население в предположении, что хватит и военных сил…
Потом тов. Дегтярев, в то время левый эсер, назначенный армкомом 6 на должность командарма, в разговоре с нами из Болграда по прямому проводу сообщил о срочной необходимости в отправке нашей вооруженной силы в Болград. Мы ему обещали помощь и стали готовить отряд, но председатель совета Филонов уговорил нас, что отряда посылать не нужно, что он сейчас же сам поедет в Болград, все выяснит и оттуда сообщит. Вернувшись из поездки в Болград, Филонов доложил на заседании совета, что «никакой силы посылать в Болград не нужно, ибо там своей силы вполне достаточно», и что «новый командарм просто захотел поиграть в войну, благодаря эсеровской горячности», и таким образом сорвал отправку войск. <…>
Румынское морское командование все время грозило нам, что оно силой будет препятствовать эвакуации оружия, плавучих средств и прочего военного имущества. <…> Нависла опасность от румын и с суши, ибо в Болграде румынские войска готовились к наступлению на Измаил, ожидая подкреплений. Наш совет воспользовался этими обстоятельствами и начал усиленную эвакуацию из Измаила всего военного имущества и всех плавучих средств и весь караван судов под охраной канонерских лодок отправил в Одессу.
<…> Румынские войска подходили к Измаилу, а заранее организованных сил для обороны города было мало. Совет решил в своем большинстве на время эвакуироваться из Измаила до подхода подкреплений из Одессы и отбыл на последнем штабном пароходе «Проворный». <…>
Так в конце января пала советская власть на Дунае, не успев окрепнуть для победы… Кроме указанных выше ошибок, здесь сыграл свою роль и ряд объективных и независящих от совета обстоятельств, ибо на юг России двигались уже австро-германские войска.
Г. С. Гор [486]
Замедление времени [487]
У Герберта Уэллса есть необыкновенный рассказ. Он называется «Калитка в стене».
Погруженный в обыденность, в суету и сутолоку жизненной прозы, герой уэллсовского рассказа очень редко открывал свою поэтическую калитку. Но каждый раз, открывая ее, он попадал в удивительный мир.
У каждого из нас своя калитка. За моей калиткой — двадцатые годы.
Люди двадцатых годов были гораздо наивнее нас. Они еще ничего не знали об антимире и очень мало о том, что каждое существо как бы заранее задано и записано на математически-химическом языке, который ученые называют генетическим кодом. Юноша, разговаривая с девушкой, не смотрел на нее сквозь призму опыта, омраченного знанием о Хиросиме и Освенциме. Живую и прекрасную оболочку Земли, только что нареченную биосферой, еще не нужно было защищать от расхитителей.
<…> Я открываю уэллсовскую калитку в стене и попадаю в мастерскую Павла Николаевича Филонова.
Для картин как будто не существует временного промежутка. Краски так же свежи, как сорок лет тому назад, хотя я вижу их уже не на картинах, а на репродукциях монографии, изданной в Чехословакии и написанной чешским искусствоведом [488].
Филонов пытался увидеть современность то сквозь восприятие старонемецких или старорусских мастеров, то сквозь окно, совсем по-хлебниковски прорубленное в стене будущего.
Чтобы разглядеть лица своих современников, ему нужно было убрать перегородки между столетиями и сознаниями, как об этом писал его друг Велимир Хлебников: «Ему нет застав во времени. В столетиях располагаются удобно, как в качалке, но так ли и сознание соединяет времена вместе, как кресла и стулья в гостиной».
Филонов соединял «времена вместе» [489], в сущности почти опровергая специфику картины, которая, в отличие от музыки и романа, прежде всего одновременность, прежде всего пространство.
В мастерской Филонова висела картина [490], которую Хлебников интерпретировал так: «Художник писал пир трупов, пир мести. Мертвецы величаво и важно ели овощи, озаренные подобным лучу месяца бешенством скорби» [491].
Однако еще больше нравилась мне другая картина, написанная масляными красками, но не на холсте, а на загрунтованном листе бумаги [492]. Она называлась «Животные» [493].
Среди стилизованно написанных домов стояли два представителя земной биосферы, два мифических зверя с трагическими человеческими глазами. Казалось, на вас смотрят глаза самой природы, тоскующей, закованной в асфальт, лишенной свободы и обреченной на смерть.