Еще в 1764 году прусский посланник, граф Сольмс, упоминает о заговоре в пользу цесаревича. О таком же заговоре говорится и в депеше австрийского посланника, князя Лобковица, посланной в Вену в 1772 году. А в следующем году на сцену выступил уже Пугачев. Павел не принимал, конечно, участия в поднятом им бунте; но в своей штаб-квартире, в Бердской слободе, лже-Петр III держал на почетном месте портрет цесаревича и уверял всех, что взялся за оружие только во имя этого своего возлюбленного сына. Эта дерзость приводила Павла в негодование; однако в том же году голштинец Сальдерн увлек его в темную интригу, преследовавшую совершенно ту же цель и не менее революционным путем. Была ли это простая опрометчивость со стороны Павла? Возможно. «Я могу утверждать, – писал около этого времени английский поверенный в делах Ширлей, – что у него (Павла) не достает ни храбрости, ни даже решимости, чтобы выступить против евоей матери».
По темпераменту своему Павел прежде всего был человеком действия. Отсюда и его нетерпеливость. Он страшно торопился перейти от замыслов к делу. Но на дело у него не хватало смелости. И, терзаясь между страстным желанием власти, толкавшим его вперед, и страхом, удерживавшим его, он не находил иного выхода, как предоставить временно действовать другим. Подобно всем претендентам, он сгруппировал таким образом вокруг себя всех недовольных существующим царствованием, всех тайных врагов Екатерины.
В 1773 году Лобковиц объявил своему двору, что Павел сделался «кумиром народа»; в 1775 году, когда Екатерина, раздавив Пугачева и победив Турцию, поехала в Москву, чтобы принять благодарность от своих верноподданных, то народ больше всего приветствовал Павла. Восторженно настроенная толпа устроила ему шумную овацию, и коварный друг Андрей Разумовский успел шепнуть ему на ухо лукавые слова.
– Ах! Если бы вы только захотели!
Павел не остановил его.
Два года спустя он нашел идеальное семейное счастье со своей второй женой; но внутреннее умиротворение, вызванное этим счастьем, было непродолжительно. Сама его семейная жизнь, благодаря тем чистым радостям, которыми он в ней наслаждался, делалась явным и раздражающим укором для его матери, – хотя на этот раз Павел был в этом совершенно неповинен. Екатерина переживала в это время с Потемкиным самую яркую, но не самую благовидную главу своего романа. Приблизив к себе будущего князя Таврического, она незадолго перед тем обратилась к нему с
Великий князь Павел Петрович. 1773 г.
Павел, наверное, не читал этого документа. Однако факты, о которых там говорилось, были ему достаточно известны, чтоб вызывать в нем горечь и стыд. А между тем эти чувства почти незаметны в том гневе и злобе, с какими он относился к Екатерине. Да и в самом Потемкине он ненавидел и клеймил не любовника матери, но прежде всего политического сотрудника императрицы.
В Вене в 1781 году первые колкие речи, с которыми выступил Павел, начиная объезд Европы, были направлены исключительно против правления его матери и ее «пособников», но не против героев ее романов. «Как только у него будет власть приказывать, он разгонит их всех хлыстом», – говорил он. И по тону его речей можно было подумать, что это разглагольствует во Франции того времени какой-нибудь оратор в кафе, громя министров короля или придворных фаворитов.
Впрочем, в борьбе с политикой матери и Иосиф II, как известно, не гнушался советоваться с Маратом.
В Неаполе Павел старался унизить законодательную деятельность Северной Семирамиды. «Какие могут быть законы в стране, где царствующая императрица остается на престоле, попирая их ногами!»
Те же речи он держал и в Париже, уверяя, что он не смеет завести себе верного пуделя, потому что его мать велела бы все равно потопить собаку.
Все эти выходки и прочее злословие по адресу «кривого» (Потемкина) и его любовницы дошли до Екатерины через переписку самого Павла, которую он вел во время своего путешествия, под прикрытием двух друзей, – П. А. Бибикова и князя Александра Куракина. Но Екатерина ограничилась лишь очень незначительным наказанием этих двух посредников, – простой ссылкой, – и в результате обиженным во всей этой истории считал себя все-таки сам Павел. В то же время, встречая всюду на пути самое лестное внимание, что очень нравилось ему, он, по-видимому, не отдавал себе отчета, кому и чему он обязан подобным приемом.