– Ein Hasardeur,[320] – подтвердил с усмешкой Пален.
«Зачем они говорят по-немецки в моём доме?.. Не хочу… – со злобной тоской подумал Талызин. – И как он смел говорить, чтоб не выпускали господ?»
Пален взглянул на часы:
– Половина первого.
– Две минуты после половина первого.
– Пора, – сказал Пален.
– Hochste Zeit,[321] – подтвердил Беннигсен.
XXXII
…Et liberavit eos que timore mortis per totam vitam obnoxii erant servituti…[322]
XXXIII
Штааль помнил, что шли они по лестнице тихо, что он чувствовал странное душевное размягчение и непривычную слабость в ногах, что лакеи, сбившись по углам, смотрели на них с ужасом, что откуда-то вдруг высунулось на мгновенье, перекосилось и исчезло женское лицо, что кто-то из них при этом старательно-весело засмеялся. Штааль потом не мог сообразить, где именно это было – в доме ли или уже на улице у выхода. Но заспанное, мгновенно переменившееся женское лицо запечатлелось в его памяти навеки. Он потом не раз видел это лицо во сне. Штааль помнил ещё, что внизу в сенях, когда они бесшумно надевали шинели, чёрные стоячие, расширявшиеся кверху, часы пробили один удар. Все поспешно оглянулись: длинная стрелка с надломленным кончиком почти ровно продолжала короткую на голубом фоне старинных вызолоченных часов. Штааль успел прочесть и перевести мысленно латинскую надпись, чёрным ободком обвивавшую циферблат: vidit horam, nescit Horam.[323] Беннигсен в дверях с неудовольствием оглянулся на отстававшие часы. Старый швейцар придерживал рукою дверь. Штаалю запомнились его открытый рот, наклонённая булава, громадные медные пуговицы ливреи. Это было последним впечатлением Штааля в доме генерала Талызина.
Снег больше не падал. Низко повисло беззвёздное небо. Было очень холодно. Редкими порывами дул ледяной ветер, свистя, вздымая снежную пыль, крутившуюся в лучах фонарей подъезда. Вдали по Миллионной было темно.
Потом Штаалю подробно рассказывали, как их при выходе делили на два отряда: один шёл с Паленом по Морской и Невскому, другой, под начальством Беннигсена, по Миллионной и через Летний Сад. Штааль, оказавшийся на улице в числе первых, попал в отряд Беннигсена и чрезвычайно вдруг расстроился оттого, что ему идти не с Паленом… Он тоскливо подумал, что незачем делиться на два отряда: уж если идти на такое дело, то лучше бы всем идти вместе. Он даже пробормотал это вслух (на улице в ту минуту было так тихо, что многие услышали). Пален нетерпеливо на него оглянулся и сказал:
– Господа, прошу ничего не менять в плане. Всё обдумано и предусмотрено.
В воротах блеснул зеленовато-жёлтый свет. Из двора дома выехали запряжённые тройкой очень длинные низкие сани. На козлах, к которым прицеплен был фонарь, сидел офицер. Штааль узнал его, слабо улыбнулся тому, что полковой адъютант преображенец Аргамаков оказался кучером, и тут же вспомнил, что именно Аргамаков по долгу службы постоянно бывает у государя, знает пароль, знает также все входы и выходы Михайловского замка. «Он-то нас и проводит», – с радостной благодарностью подумал Штааль. За первыми санями из ворот выехали другие. Барон Беннигсен сел в сани, неторопливо оправляя полы шинели. За ним вскочило ещё несколько человек. Штааль подумал, что лучше бы сесть во вторые или в третьи сани. Он снова почувствовал лёгкую слабость в ногах, но преодолел её и молодцевато вскочил одним из первых. Он даже помог взобраться Яшвилю.
– Вот как князь спешит: в первые сани сел, – шутливо сказал стоявший у крыльца Пален. – У Яшвиля счёты с Павлом, – улыбаясь, пояснил он громко.
Яшвиль побагровел. Кто-то слабо засмеялся.
– Да, да, pour faire une omelette, ie faut casser des oeufs,[324] – со странной интонацией в голосе сказал Пален (все вздрогнули).
– Так у Воскресенских ворот сойдёмся. Недалеко…
– Недалеко… – как эхо, повторил кто-то в санях.
– Пароль: «граф Пален»…
– Граф Пален… – повторил голос.