До Павла, как и после него, другие государи, некоторые гораздо менее его одаренные, проявляли ту же абсолютную власть, не злоупотребляя ей в такой степени и не пользуясь ей для коренного переворота всего существующего, внутренней организации страны и внешних отношений, общественных нравов и домашней жизни. Павел хотел все преобразовать еще полнее, чем это пробовал сделать Петр Великий. Если он возымел такое безумное желание, то не потому ли, что он жил умственно в общении с современными ему преобразователями Франции и всего света, был охвачен той же лихорадкой, той же химерой, надеясь, как они, осуществить народное благо путем указов?
В этом смысле можно, кажется, рассматривать его безумие исторически установленным. Остается указать, как отразился этот факт на событиях, с ним связанных, и это другая задача, которую вызванные им противоречивые утверждения делают не менее трудной.
Князь Кочубей, возвращенный из ссылки после вступления на престол Александра I, писал Семену Воронцову в августе 1801 года: «Тот, кто не видел последних лет царствования Павла и кто не имеет возможности получить самых верных сведений о том, сколько они породили путаницы, дезорганизации и настоящего хаоса, никогда не будет в состоянии правильно судить о нашем положении и о том труде, который надо затратить, чтобы все это распутать». Свидетельство это очень выразительно; однако исходя от человека, попавшего в немилость, оно может показаться сомнительным, каким, по той же причине, представлялось свидетельство английского консула Шэрпа. В одном из донесений, посланных этим агентом Гренвилю, в феврале 1801 года, мы читаем: «Невозможно изобразить тот ужас (horro), который возбуждает в публике нынешнее правительство… Указы и толкования указов так многочисленны и в то же время так двусмысленны, что я бы только напрасно затруднил вас, прислав их копии». Но вот свидетель, пользующийся большим доверием: Дюрок, приехавший в Петербург на другой день после смерти Павла и убедившийся в непоправимом ударе, нанесенном этим событием надеждам французского правительства. Но это не удержало посла первого консула от заявления, что режим, которому эта трагическая кончина положила конец, был «невыносим». Павел обратил столицу в пустыню: «Ничто не могло туда попасть, ничто не имело доступа в империю; тюрьмы были переполнены; за малейшую безделицу подвергались увечьям и ссылке».
Одно из этих показаний подтверждается статистикой: переписи 1800–1801 гг. показывают заметную убыль населения в столице, а также соответственное понижение квартирных цен. Большое число домов пустовали, и эмиграция за границу приняла небывалые до тех пор размеры. Как ни трудно было получить паспорта, в некоторых кругах царило поголовное бегство. Один гвардейский офицер был задержан на границе и чистосердечно объяснил причину своего побега: «Он не знал за собой никакой вины, но ему показалось, что при этом режиме свободно думать считается уже преступлением». Другой, более ловкий, курляндец Христофор фон дер Ховен, удачно достиг Голландии и сражался там, под начальством Брюна, при Бергене, где его родной брат Роман находился в рядах русской армии!
Симптомы такого состояния умов, которое объясняет подобное бегство, иностранные наблюдатели замечали уже через несколько месяцев после вступления на престол сына Екатерины. Граф Брюль не дал себя ввести в этом отношении в обман восторженными приветствиями, которыми встречали нового государя в Москве во время коронационных празднеств. «Неудовольствие, между тем, всеобщее, говорил он: оно существует даже в провинции и в армии. Вся эта постройка, несмотря на все свое великолепие, очень ненадежна. Император, желая исправить недостатки прежнего правительства, все опрокидывает, вводит новый режим, который не нравится народу, который слишком необдуман и так Поспешно приводится в исполнение, что никто не успевает его хорошо усвоить…» Спустя несколько недель он писал: «Неудовольствие, и в особенности в войсках, возрастает с каждым днем… Трудно себе представить, как утомляют солдата, и ему это так надоело, что он свободно дышит только после того, как ему удается бежать. Неудовольствие аристократии невозможно изобразить словами… Только городская чернь и крестьяне любят своего государя…»
Прусский посол имел в этот момент причины, как три года спустя Шэрп, видеть вещи в мрачном свете. Однако его наблюдения замечательно совпадают с наблюдениями Роджерсона, который, будучи своим человеком при Дворе, должен был все видеть в розовом свете. Но, откровенничая в тот же день с Семеном Воронцовым, доктор делает это почти в тех же выражениях: «Военный режим ни с чем несравним по строгости; офицеры и солдаты утомлены и измучены, и во всем этом огромном теле царит общее недовольство, заставляющее мыслящих людей призадуматься».