«Милостивый государь Василий Васильевич. Вы не можете представить себе, как порадовало меня Ваше письмо. Дело вот в чем. Как я писал Вам (не знаю, получили ли Вы то письмо), мы условились, т. е. я, брат мой и Боткин, – если придется приобрести всю Вашу коллекцию, оставить ее нераздробленною, поместить в отдельную галерею, удобно устроенной на большой улице, и после уже обдумать о том, как поступить, чтобы она осталась в целом на будущие времена; это неопределенное пока положение происходит от того только, что Боткин не шел на то, чтобы теперь же подарить коллекцию городу, Музею или Училищу живописи и ваяния. Через неделю после того, как Дмитрий Петрович поехал в Петербург, узнаю я от него о том несчастии, которое понесло наше искусство в лице трех картин Ваших (для меня лично это более, чем несчастье: я еще никогда в жизни не был так огорчен), и о том, что он купил лично всю Вашу коллекцию; а на вопрос мой: «А условие наше?» – что это было одно предположение, которое он передумал и никак на него не пойдет, а мне уступит половину коллекции, что он так с тем и купил, чтобы уступить половину мне; я возражал и то и другое, говорил – что я сообщил ему цель нашего приобретения. Мне на это отвечали: «Василий Васильевич желает, чтобы картины были все у Боткина, а не у Третьякова, и прислал альбом в подарок Боткину, чтобы он был именно у Д. Боткина». Как видите, все мое беспокойство в продолжение всего поста, хлопоты, как бы устроить, чтобы эта драгоценная коллекция была в Москве нераздробленной, надоедание письмами Вам и Александру Константиновичу, – все из одной и той же бескорыстной цели, увенчалось полным неуспехом, с прибавлением того огорчения, что Вы, которого я так глубоко уважаю, – имеете что-то такое против меня, большое, серьезное, когда желаете, чтобы Ваша коллекция скорей осталась у Боткина, чем в общем нашем владении. Я придумывал, что бы такое могло быть, чем бы я мог оскорбить Вас, и мне приходило многое в голову, хотя по совести считаю себя вполне перед Вами чистым. Письмо Ваше рассеяло все мои сомнения, сделало мне истинный праздник. Вы меня не отстраняете, Вы, напротив, ко мне, а не к Боткину относитесь. Благодарю Вас, искренне благодарю.
Юридически теперь собственник коллекции Боткин, один он купил ее на свое имя, и он может только по доброй воле своей уступить мне половину, и я должен, как ни больно это мне и как ни трудно делить, но я по совести должен взять половину для того, чтобы хоть половина могла остаться навеки нераздробленной. Д. П. Боткин может сказать, что он после себя оставит духовное завещание, но духовное завещание можно сегодня сделать, а завтра уничтожить; я же и брат мой свои части, или же, если бы Дмитрий Петрович согласился нам уступить его часть, то все собрание нами теперь же было бы пожертвовано, т. е. теперь же было бы закреплено за каким-либо учреждением, с тем непременно, чтобы помещено оно было в особом хорошо устроенном помещении. Я попробую сделать ему, т. е. Д. П. Боткину, предложение, но не думаю, чтобы был успех. Сегодня пойду к нему и о результате напишу Вам завтра два слова, а теперь никак не мог передать Вам короче все, что считаю нужным передать. Простите за неразборчивость и помарки, потому что спешу. Как жаль, что мне не пришлось лично с Вами в Петербурге увидаться, может быть, мы с Вами все лучше бы устроили. Я Вас раз видел очень близко, проходя мимо Дома Мин. внутр. дел, когда Вы подъехали к выставке, но не посмел нарушить Ваше инкогнито.
Ваш глубоко искренне преданный П. Третьяков.
Москва, 3 апреля 1874 г.»
На другой день Павел Михайлович снова писал ему: «Вчера я писал Вам, что Д. П. Боткин ни на что другое не соглашается – или разделить пополам, или взять все в полную собственность, без дальнейших обязательств, и что я не знаю, на что решусь. Последнее не верно, я ни на что не могу решиться и не решусь, пока не выскажетесь Вы – единственный, могущий иметь голос в этом деле».
5 апреля он пишет Гейнсу:
«Ваше превосходительство Александр Константинович.