Карл V был одет в мантию из золотой парчи; на нее ниспадала с шеи большая цепь Золотого Руна. На голове у него была корона, но скипетр, который его больные руки не могли удержать, несли перед ним на бархатной подушке.
Те персоны, у кого места были на скамейках с обеих сторон от кресел и напротив возвышения, были допущены в зал заранее.
С правой стороны на покрытой коврами скамье сидели рыцари ордена Золотого Руна.
На левой скамье, тоже покрытой ковром, разместились принцы, гранды Испании и вельможи.
Позади на скамьях, ничем не покрытых, сидели члены трех советов: государственного, тайного и финансового.
И наконец, на скамьях напротив помоста сидели представители штатов Брабанта, штатов Фландрии и всех других штатов согласно занимаемым ими рангам.
Галереи, расположенные по всему периметру зала, с самого утра были заполнены зрителями.
Император вошел в зал пятнадцать минут пятого; он опирался на плечо Вильгельма Оранского, позже прозванного Молчаливым.
Рядом с Вильгельмом Оранским шел Эммануил Филиберт в сопровождении пажа и оруженосца.
С другой стороны, впереди королей и принцев, в нескольких шагах справа от императора шел никому не известный в зале человек лет тридцати — тридцати пяти; казалось, он столь же удивлен тем, что очутился здесь, как присутствующие тем, что его видят.
Это был Одоардо Маравилья: его извлекли из тюрьмы, одели в роскошное платье и привели сюда, причем он не знал, ни куда его ведут, ни чего от него хотят.
При появлении императора и его сиятельной свиты, следовавшей за ним, все встали.
Карл V, несмотря на то что его поддерживали, с трудом продвигался к помосту. Было видно, что ему требуется огромное мужество, а самое главное — привычка терпеть боль, чтобы не стонать при каждом движении.
Он сел; направо от него разместился дон Филипп, а налево — королева Мария.
Потом по его знаку сели все присутствующие, за исключением: с одной стороны — принца Оранского, Эммануила Филиберта и двух человек, составлявших его свиту, и с другой — Одоардо Маравильи; как уже было сказано, великолепно одетый, он никем не охранялся и с изумлением озирался вокруг.
Когда все уселись, император сделал знак советнику филиберту Брюсселию, и тот взял слово.
Все в волнении ждали, что он скажет. Только лицо дона Филиппа оставалось спокойным и бесстрастным. Казалось, его мутный взгляд ничего не видел и под его бледной, безжизненной кожей едва струилась кровь. Оратор в немногих словах объяснил, что короли, принцы, гранды Испании, рыцари ордена Золотого Руна, члены штатов Фландрии, находящиеся в зале, были созваны для того, чтобы присутствовать при отречении императора Карла V в пользу его сына дона Филиппа, который начиная с этого мгновения наследует титулы короля Кастилии, Гранады, Наварры, Арагона, Неаполя, Сицилии, Майорки, обеих Индий, островов и земель в Тихом и Атлантическом океанах, а также титулы эрцгерцога Австрийского, герцога Бургундского, Лотьерского, Брабантского, Лимбургского, Люксембургского, Гелдерландского; графа Фландрского, Артуа и Бургундского, владетеля Геннегау, Зеландии, Голландии, Феретта, Гагенау, Намюра, Зютфена и, наконец, князя Званского, маркиза Священной Римской империи, сеньора Фрисландии, Сальми, Малина, а также городов, крепостей и земель Утрехта, Оверэйссела и Гронингена.
Императорская корона отходила Фердинанду, который в это время уже был римским королем.
Лишь когда была оглашена эта доля наследства, по лицу дона Филиппа растеклась мертвенная бледность и его скулы слегка дрогнули.
Услышав об отречении, присутствующие почти перестали дышать от изумления; оратор объяснил это отречение желанием императора вновь увидеть Испанию, которую он не видел уже двенадцать лет, и более всего — подагрическими болями, усиливавшимися в суровом климате Фландрии и Германии.
В конце он от имени императора просил штаты Фландрии принять благосклонно эту передачу их своему сыну дону Филиппу.
Окончив свою речь и обратившись в заключение с молитвой к Господу неизменно оберегать и защищать августейшего императора, Филиберт Брюсселий умолк и сел на свое место.
Тогда поднялся сам император; он был бледен, и от боли пот проступил у него на лбу; он желал говорить и держал в руке бумагу — на ней была записана его речь на тот случай, если память ему изменит.
При первом же сделанном им знаке, что он желает говорить, шум в зале, поднявшийся после речи советника Брюсселия, стих как по волшебству и, как ни слаб был голос императора, никто, едва он открыл рот, не упустил ни одного слова из его речи. Правда, по мере того как он говорил, осмысливая при этом прошлое и вспоминая все свои труды, замыслы, деяния и опасности, голос его креп, жесты становились все выразительнее, взор оживлялся и речь звучала торжественно, как последнее слово умирающего.