Первый день закончился сражением четырех зачинщиков против четверых нападающих; этими четырьмя нападающими были: Данвиль против короля, Монтгомери против герцога де Гиза, герцог Брауншвейгский против Жака де Немура и граф Мансфельд против Альфонса д’Эсте.
Если не считать короля, чье преимущество — то ли из учтивости противника, то ли на самом деле — было очевидным, остальные соперники были приблизительно равны.
Генрих был вне себя от радости!
Правда, он не слышал, что вполголоса говорили люди вокруг него, и в этом нет ничего удивительного: короли часто не слышат и того, что говорится во всеуслышание.
А вполголоса говорили о том, что коннетабль — слишком хороший придворный, чтобы не научить своего старшего сына, как нужно обращаться с королем, даже когда ты держишь в руке копье!
XI
КАРТЕЛЬ
На следующий день король Генрих так спешил продолжить турнир, что передвинул обед на час вперед, чтобы выйти на ристалище ровно в полдень.
Как раз в тот момент, когда фанфары возвестили выход пажей, оруженосцев и судей (мы попытались описать этот выход в предыдущей главе), из конюшен Турнельского замка выехал всадник; широкополая шляпа прикрывала его лицо; несмотря на обычную июньскую жару он был укутан в широкий черный плащ и, когда ему удалось прорваться через толпу простонародья, тройным кольцом окружавшую ристалище, стало видно, насколько горяча его берберская лошадь.
И в самом деле, на углу монастыря минимов он пустил коня рысью, а около канатных мастерских Красных Ребят перешел на галоп, позволивший ему за час проделать путь от Парижа до Экуана.
Приехав в Экуан, он не замедлил аллюра и остановился только у дверей маленького, отдельно стоящего и скрытого большими деревьями дома, где мы останавливались вместе с Эммануилом Филибертом на его пути в Париж.
Во дворе била копытом оседланная лошадь, стояли нагруженные мулы — все говорило о приготовлениях к отъезду.
Эммануил Филиберт окинул все быстрым взглядом и понял, что отъезд вот-вот состоится, если еще не состоялся, привязал лошадь к кольцу, поднялся по лестнице на второй этаж и бросился в спальню; там сидела молодая женщина и рассеянно закрепляла застежки темного и крайне простого дорожного платья.
В ту минуту, когда принц вошел в комнату, она подняла голову, вскрикнула и в сердечном смятении бросилась к нему.
Эммануил обнял ее.
— Леона, — с упреком сказал он ей, — разве ты мне это обещала?
Но молодая женщина, вся дрожа и закрыв глаза, только и могла, что прошептать его имя.
Не выпуская ее из объятий, принц попятился, сел на канапе, усадил молодую женщину, не переставая, однако, ее поддерживать, и она, таким образом, оказалась полулежащей на его коленях с запрокинутой головой.
— Эммануил! Эммануил! — продолжала она шепотом повторять имя возлюбленного: на большее у нее не было сил.
Эммануил Филиберт в молчании долго смотрел на нее с невыразимой нежностью.
Когда она наконец открыла глаза, он произнес:
— Как хорошо, что некоторые слова твоего вчерашнего письма выдали мне твои намерения, и к тому же я видел тягостный сон — ты была одета в платье монахини и плакала… Ты бы уехала, и я увидел бы тебя только в Пьемонте.
— Или скорее всего, Эммануил, — еле слышно прошептала Леона, — не увидел бы вовсе!..
Эммануил побледнел и вздрогнул. Леона не видела, как он побледнел, но почувствовала, как он вздрогнул.
— Нет, нет, Эммануил, я была не права! — воскликнула она. — Прости меня, прости!
— Вспомни, что ты мне обещала, Леона, — сказал Эммануил так серьезно, как будто напоминал не любовнице о ее обещании, а другу о его клятве чести. — Вспомни, в ратуше, в Брюсселе, когда твой брат, которому мы спасли жизнь и который, сам того не зная, сделал несчастными нас обоих, ждал у дверей положительного ответа — а это ведь ты, в своей ангельской преданности, просила, чтобы я его дал, — вспомни, Леона, ты, протянув руку к святому образу, обещала мне, ты поклялась мне, Леона, что ты вечно будешь моей и покинешь меня только накануне свадьбы, а потом, пока смерть одного из нас не освободит нас от нашей клятвы, будешь видеться со мной каждый год семнадцатого ноября в домике в Оледжо, куда я перевез тебя, умирающего ребенка, и твою мертвую мать… Как часто ты говорила мне: "Ты спас мне жизнь, Эммануил, и она принадлежит тебе. Делай с ней что хочешь!" Ну, так раз твоя жизнь принадлежит мне и ты повторила это перед ликом Христа, не отделяй свою жизнь от моей, пока это возможно… И, чтобы свято сдержать это обещание, Леона — а без него, Леона, ты это знаешь, я бы от всего отказался и готов отказаться еще и сейчас, — доведи до крайней степени свою преданность, высшую добродетель любящей женщины, добродетель, ставящую ее выше ангелов, потому что ангелам, чтобы быть преданными, не нужно жертвовать земными страстями, — это наша доля, доля несчастных смертных.
— О Эммануил, Эммануил, — прошептала Леона, она, казалось, постепенно возвращалась к жизни и счастью, видя и слыша своего любимого, — мне не преданности не хватает…
Эммануил пристально и вопросительно посмотрел на нее.
— Так что же? — спросил он.