И вот сейчас мне кажется, что я раскачиваюсь туда-сюда не сам. Потому что после ярких вспышек боли, во время которых я решаю спрыгнуть уже с этих бестолковых качелей, приходят другие состояния. Сначала – блаженство и радость. И остаться бы в них навсегда. Здесь все просто и понятно. Но это состояние потихоньку трескается, словно стекло, я вместе с ним разваливаюсь на куски и сам же, как в играх-бродилках, прыгаю по остаткам стен и прочим странным опорам, которые являются частью меня самого. И я очень боюсь свалиться в бездну, потому что не вижу, сколько еще попыток у меня осталось. Вдруг эта – последняя? А самое страшное в том, что я не знаю, чем и когда закончится этот раунд и стоит ли вообще пробиваться к финишу. В конце я, как правило, просыпаюсь, вываливаюсь в мир боли и страха, а потом мне снова становится хорошо и счастливо. При этом каждый раз с упорством лосося, идущего на нерест, я двигаюсь в своей бродилке из одного раунда в другой, чтобы снова проснуться и почувствовать что-то по-настоящему. И каждый раз мне не дают шанса побыть в этом состоянии подольше. Чему я в итоге рад.
Короче, я понял: это врачи, а не боссы моих бродилок. И они держат меня на обезболивающих, причем довольно забористых. Поэтому я так еще ни разу и не добрался до ясной картинки в той реальности, по ту сторону моего запертого в странную форму сознания.
Тем временем там происходила борьба за мое тело, в котором неуверенно и неуютно жил мой дух. Но об этом лучше расскажет история болезни Ильи Таликова, которая с каждым днем увеличивалась в объеме, но не в содержании. Первая ее часть занимает больше всего страниц, и даже картинки есть. В кратком пересказе медсестры она звучала бы примерно так.
9 ноября по скорой попал в отделение реанимации. Переломы левого бедра и голени, двух ребер, смещение поясничного отдела позвоночника; закрытая черепно-мозговая травма, отслойка сетчатки. Пациент находился в коме 9 дней. За это время было проведено несколько операций, в том числе по восстановлению зрения. Пациент переведен в отделение интенсивной терапии в тяжелом состоянии, применяются опиоидные обезболивающие.
Я, слава богу, ничего этого не знаю и не хочу знать. Особенно про зрение. Я же без глаз – совсем идиот. Я не слышу информацию, только вижу. Ну то есть все – привет! Я в таком случае вообще не хочу просыпаться. А какой смысл? Просыпаешься и попадаешь в темноту, созданную из твоих же снов. Там хотя бы сны. А тут я – просто мебель. Короче, если бы я знал про зрение, я бы выбрал вечный сон, проще говоря – смерть. И пусть сотни книг, историй, людей мне рассказывают, что жизнь прекрасна в любом случае и что надо за нее бороться и бла-бла-бла… Низкий им поклон, но я так не играю.
Пока же я всего этого не знал и, как дельфин, плавал в странном омуте. Выныривал лишь на несколько минут в ставшую ко мне агрессивной среду, в которой остались только холод и боль.
В очередном заплыве я снова наткнулся на воспоминание о школе. Похоже, она занимала немалую часть моей жизни. Странно. Мне казалось, что если человек будет усердно вспоминать свою биографию, то школа придет ему на память в последнюю очередь. Это просто место, где ты ежедневно находишься в одном пространстве с чужими тебе людьми. Кого-то видеть приятнее, кого-то ты постоянно хочешь развидеть. Может, именно поэтому мне вспомнился Петруша. Он относился к первой категории одноклассников.
Петруша – кладезь шуток и анекдотов. Первое, что вспоминаешь, думая о нем, – его заразительный смех. Если Петруша начинает хохотать, все пространство вокруг него превращается в сплошной смех, сдержаться не может никто. Жаль, у нас закадровый смех не так распространен, как в американских сериалах. Петруша мог бы стать суперзвездой, вместе с ним зрители бы ржали над чем угодно, даже если на экране происходило бы что-то жуткое.
А вот учеба не была его коньком, она давалась ему невероятно тяжело. Учителя закрывали на это глаза и просто перетаскивали его из класса в класс, ставя спасительные тройки, чтобы он не остался на второй год. Даже англичанка, которая упорно ставила ему пару за парой, к восьмому классу сдалась.
Это случилось после Петрушиного доклада на тему английской поэзии. Он вышел к доске и минут десять декламировал Эминема. Петруша сделал микс из его песен, так называемый стафф. Он читал быстро, раскачиваясь в ритм и размахивая руками. Было ощущение, что он впал в транс. Класс не понимал и половины слов, даже матерных. Петруша ни разу не сбился.
Когда он закончил, класс аплодировал стоя. Петруша облокотился на доску и серьезно смотрел на слушателей. Никогда еще мы не видели его таким. Он опустил на глаза свою вязаную шапочку, которую специально надел к докладу, повернулся к доске, потер лицо ладонями, шмыгнул носом, повернулся к нам снова, приподняв шапочку. Его глаза были красными. Он еще раз внимательно посмотрел в класс, а потом рассмеялся своим привычным заразительным смехом. Кстати, шапку эту он с тех пор носил постоянно.